Ключи от Стамбула — страница 84 из 106

— Дзинь-вень! — ответила ей шашка молодого казака. Певуче так ответила-спросила. — Что зубы-то скалишь, змея? Любит, говоришь, тебя? Цалует? Повезло тебе с хозяином? Добро! Мой тожить парень-хват, соколик ясный. Чуб-ковыль, хорунжий в свояках.

Долго ворковать им не пришлось. Война, не до бесед. Казачья шашка мигом разобралась, с кем имеет дело, и полетел черкес, раскинув руки врозь: направо — сам, налево — голова.

Двадцать шестого августа началась бомбардировка Плевны. Несколько залпов — внахлёст — сразу излохматили фашины одного из турецких редутов и подожгли ближайшую конюшню, откуда выбежала только одна лошадь, да и та вскоре упала, дёрнув головой и завалившись набок.

Государь перевёл свою ставку в Раденицу и поехал с братом в коляске, запряжённой вороной четвёркой, за Гривицу, чтобы с высоты одного из холмов наблюдать за обстрелом. С правой стороны — колонной по три, шёл конвой главнокомандующего: сотня лейб-казаков, а слева кубанская сотня из конвоя Александра II. Большинство свиты двигалось верхом. Образовалась пёстрая кавалькада, скакавшая за государем вперемешку с экипажами. Николай Павлович отправился в коляске, за которой Христо вёл Адада и Рыжего. «Константинопольцы» и князь Черкасский, вооруженный большой шашкой, гарцевали на лошадях.

Горка, предложенная для наблюдения за бомбардировкой Непокойчицким, показалась императору излишне удалённой. Все пересели на коней и отправились ближе к батареям, с которых доносились выстрелы. Остановились на высоте, поросшей мелким кустарником, в шести верстах от Плевны и в четырёхстах шагах от нашей девятифунтовой батареи. Влево от холма, если смотреть на Плевну, в полуверсте на одной из высот стояла двенадцатиорудийная двадцатичетырёхфунтовая осадная батарея, громившая турецкий укреплённый лагерь за Раденицей. После каждого удачного выстрела, наводчики орудий хвастливо роняли.

— Энто не телятину на рынке покупать; здесь глаз другой нужон, антиллерийский!

Грохот батарей время от времени прерывался, дабы орудийная прислуга могла прийти в себя от жуткой канонады, а пехотные командиры ободрить своих подопечных. Офицеры всеми силами старались укрепить в новобранцах уверенность в том, что после такой мощной огневой подготовки им ничего уже делать и не придётся, разве что резво добежать до турецких редутов и начать подсчитывать трофеи.

— Быстрая атака тем и хороша, что переходит в штыковой удар, — учили старые солдаты молодых. — Турке нас не одолеть. Быстро сгорает. — Они давно и хорошо усвоили: война это работа; глаза страшатся, а руки делают. И осиливает её тот, кто сызмальства узнал тяжёлый сельский труд. А ещё открылось им, что на войне много героев, но ещё больше духовидцев, почувствовавших связь Земли со всей Вселенной, связь души с Господом Богом. Близость смерти пробуждает душу к вечной жизни. Кто это понял, тот неизменно радостен и смел, даже в неравном бою, в самой жуткой и кровавой сече. Такими были многие и многие безвестные герои этой святой освободительной войны, выжившие в её пекле или положившие «живот свой за други своя», за православных христиан — болгар и сербов.

Турки в ответ осыпали наших пушкарей гранатами. По счастью, гранаты эти никого из канониров не поранили, хотя Игнатьев насчитал тридцать шесть снарядов, попавших на батарею. Много гранат разрывалось в долине и за нашей девятифунтовой батарей. Николай Павлович подобрал осколки одной из гранат и передал Христо — в коляску. Вправо находился турецкий редут, который наши войска безуспешно штурмовали во вторую криденерскую атаку. Между высотой, на которой находилась батарея осадных орудий и «государевым» холмом, на котором суждено было провести несколько дней подряд, пролегала долина. Сам «государев» холм находился как раз за правым флангом Криденера. В трёхстах шагах от этой высоты по правую руку уже стояла румынская батарея и доробанцы, её прикрывавшие. Обзор с высоты был отличный. Прямо против холма, на котором расположился Александр II с главнокомандующим и многочисленной свитой хорошо были видны четыре турецкие батареи, укрепления и ложементы. Без бинокля ясно можно было различить известково-белые дома, выгоревшую черепицу, отдельных турок в синих мундирах и традиционных красных фесках, лошадей на коновязях и солдатские палатки, санитарные шатры из серой парусины — весь неприятельский лагерь на окраине Радековских высот близ Плевны, где окраинные сады сползали по склону в овраг. А в бинокль хорошо были видны огороды, дряблые от зноя кукурузные метёлки, яркие шляпки подсолнухов, и двое молодых людей, которые стояли в палисаднике и ели вишни. Он из её ладони, она из его. Даже петушиные гребни репейника и языкатый розовый люпин на косогорах и взлобках были вполне различимы. И снова — балки, виноградники, поля, низины, пригорки, отроги, занятые турками окопы, люнеты, открытые с тыла, но имеющие бруствер и ров перед ними, траншеи и… отрубленные головы русских солдат на частоколе турецких редутов. Влево по высотам стояли батареи Криденера, и Николай Павлович видел, как артиллерийский офицер, подволакивая раненную ногу, спешно взобрался на холм и стал смотреть в бинокль, оценивая точность попадания. За батареями Криденера стоял 4-й корпус, которым вместо Зотова командовал Крылов, начальник кавалерийской дивизии. В лощинах, по бокам и сзади батареи, стояли пехотные части, прикрывающие артиллерию, и очень скудные резервы. За турецкими батареями, поставленными против наших, виднелась большая гора, прозванная «Лысой». Со стороны Ловчи должны были наступать князь Имеретинский и Скобелев 2-й. По дымкам пушечных выстрелов и стрелковой цепи можно было судить, когда подаются вперёд наши, а когда — турки. Сама Плевна, расположенная, как бы в яме, скрывалась высотами. Чтобы увидеть её, надо было подойти в упор на внутренний гребень высот, занятых турецкими укреплениями. Осмотрев место предстоящего сражения, Игнатьев лишний раз убедился, что Осман-паша даром время не терял. Турки великолепно использовали данные им два месяца и грамотно распорядились пересечённой местностью, окружающей Плевно, создав неприступную крепость, построенную lege artis — по всем правилам искусства — и взятие которой правильною осадой может быть рассчитано лишь математически. «Овладеть таким укреплённым лагерем несравненно труднее, нежели самой сильной крепостью», — стоя на холме и рассматривая в бинокль позиции турок, думал Игнатьев. Силы штурмующих и обороняющихся были не равны. Если учитывать, что один солдат, держащий оборону, может поразить и вывести из строя пятерых нападающих, то русских войск, собранных под Плевно, было явно недостаточно. Тем более, для лобовой атаки. Соотношение — один обороняющийся против пяти атакующих — было не в нашу пользу. «Беда та, что главнокомандующий и начальник штаба не желают замечать сильные стороны противника», — приходил к неутешительному выводу Николай Павлович, давно считавший, что без грамотной долгой осады — одним лишь приступом — Плевно не взять. И всё это мрачило душу, мучило его и беспокоило. Мысли о том, что неприятельская крепость нам не по зубам — крепкий орешек! — и что война неизбежно затянется, буквально изнуряли, тревожа сердце и пугая сны.

Он не раз указывал главнокомандующему на преимущества турецкой армии Осман-паши, но великий князь отвергал все резоны и не желал слышать никакие доводы.

Михаил Дмитриевич Скобелев сокрушённо вздыхал.

— Как вспомню, что опять начнут валиться под пулями да штыками мои солдаты, так дурно становится. Сознаю, что надо… Лес рубят, щепки летят. Да ведь в каждой такой щепке целый мир. Корреспонденты газет думают, — говорил он Игнатьеву с болью, — что для меня нет ничего лучше, как вести войска под неприятельский огонь, на смерть, а завистники считают, что это я из эгоизма, ради личной славы. Нет, если бы они увидали меня в бессонные ночи, если бы могли заглянуть, что творится у меня в душе. Иной раз самому умереть хочется, настолько жутко, страшно, безысходно. Так больно за эти бесчисленные жертвы!

Его глаза из синих становились тёмными.

Офицеры втихомолку поругивали главный штаб и в полный голос костерили интендантов.

— Не жрамши, чего навоюешь? — ворчали солдаты.

Вечером Николай Павлович долго стоял на ветру, пока тот не погасил последний отблеск дня, огарок лета. Стоял до полной темноты, смотрел в ночное небо. Высоко над головой, сколько хватало глаз, ярко серебрились звёзды, бессонно перемигивались с теми, кто задумчиво смотрел на них, с восторгом и опаской размышляя: каково там, в Царстве Божием, грешным людским душам?

Кто-то из конвойных казаков плакался в песне.


Досталась мне доля, семьёй моей стала

Лишь сабля, да конь боевой.

Прости меня, мама, спаси меня Боже,

И может, вернусь я домой.

Предчувствие беды не отпускало.


После разговора с молодым Скобелевым, Николаю Павловичу смешно было слышать, как Дмитрий, тоном, не допускающим возражений, объявлял «отбой», подавляя всякое сопротивление со стороны Игнатьева одним и тем же убийственным доводом: «Что я барыне скажу, когда вы расхвораетесь?» Он с малых лет был уверен, что ложиться надо с курами, а просыпаться с птицами, то есть, ни свет, ни заря. Нарушать этот древний крестьянский обычай он считал делом неподобающим, из ряда вон выходящим. Игнатьев старался ему не перечить, не расстраивать его по пустякам. Заболев чахоткой, его верный Санчо Пансо сильно сдал. Куда делись его стать атлета и мощь богатыря? Дмитрий похудел, ссутулился, стал шаркать при ходьбе и, чуть что, принимался бухтеть.

На позициях около Плевны после прошедших дождей — непролазная грязь. Внезапная распутица сказалась на подвозе продовольствия для войск. Солдатский рацион был беден, котелок пуст. У солдат от голода сводило скулы. Они мелочили молодь камыша, варили хлёбово, довольствовались затирухой, благо, имелась мука. Но соли было на погляд. Если чего и было вдосталь, так это дымных выплесков огня и чёрной осыпи шрапнели.

Казакам было легче: они тёрли овёс меж камней, отвеивали устюки и варили себе кашу, накрошив в неё «для скусу» горьковато-кислых лесных груш. Из леса же везли сушняк и лапник.