Ключи заветные от радости — страница 17 из 50

Тайнодействие

Впервые услышанное слово «проскомидия» почему-то представилось мне в образе безгромных ночных молний, освещающих ржаное поле. Оно прозвучало для меня так же таинственно, как слова: молния, всполох, зорники и слышанное от матери волжское определение зарниц – хлебозарь!

Божественная проскомидия открылась мне в летнее солнечное воскресенье в запахе лип, проникавшем в алтарь из причтового сада, и литургийном благовесте.

Перед совершением ее священник с дьяконом долго молились перед затворенными святыми вратами, целовали иконы Спасителя и Божьей Матери, а затем поклонились народу. В церкви почти никого не было, и я не мог понять: кому же кланяются священнослужители? Пузатому старосте, что ли, считающему у выручки медную монету, или Божьей хлебнице-просфорне, вынимающей из мешка просфоры? Об этом я спросил чтеца Никанора Ивановича, и он объяснил мне мудреными церковными словами:

– Всему миру кланяются! Ибо сказано в чине священный и божественных литургии: «Хотяй священник божественное совершити тайнодействие, должен есть примирен быти со всеми».

Духовенство облачалось в ризы. Я не сводил глаз с этого невиданного мною обряда. Батюшка надел на себя длинную, как у Христа, шелковую одежду – подризник – и произнес звучащие тихим серебром слова: «Возрадуется душа моя о Господе, облече бо мя в ризу спасения, и одеждою веселия одей мя, яко жениху возложи ми венец, и яко невесту украси мя красотою».

Облаченный в стихарь дьякон, видя мое напряженное внимание, шепотом стал пояснять мне:

– Подризник знаменует собою хитон Господа Иисуса Христа.

Священник взял епитрахиль и, назнаменав его крестным осенением, сказал: «Благословен Бог изливаяй благодать Свою яко миро на главы, сходящее на ометы одежди его».

– Епитрахиль – знак священства и помазания Божия…

Облекая руки парчовыми нарукавницами, священник произнес: «Руце Твои сотвористе мя и создаете мя: вразуми мя, и научуся заповедей Твоим», и при опоясании парчовым широким поясом: «Благословен Бог препоясуяй мя силою, и положи непорочен путь мой… на высоких поставляяй мя».

– Пояс знаменует препоясание Господа перед совершением Тайной вечери, – прогудел мне дьякон.

Священник облачился в самую главную ризу – фелонь, произнеся литые, как бы вспыхивающие слова: «Священницы Твои, Господи, облекутся в правду, и преподобнии Твои радостию возрадуются…»

Облачившись в полное облачение, он подошел к глиняному умывальнику и вымыл руки: «Умыю в неповинных руки мои и обыду жертвенник Твой, Господи… возлюбих благолепие дому Твоего и место селения славы Твоея…»

На жертвеннике, к которому подошли священник с дьяконом, стояли залитые солнцем чаша, дискос, звездица, лежало пять больших служебных просфор, серебряное копьецо, парчовые покровы. От солнца жертвенник дымился, и от чаши излучалось острое сияние.

Проскомидия была выткана драгоценными словами: «Воздвигоша реки, Господи, воздвигоша реки гласы своя… Дивны высоты морские, дивен в высоких Господь… Святися и прославися прелестное и великолепое имя Твое…»

Священник с дьяконом молились о памяти и оставлении грехов царям, царицам, патриархам и всем-всем, кто населяет землю, и о тех молились, кого призвал Бог в пренебесное Свое Царство.

Много произносилось имен, и за каждое имя вынималась из просфоры частица и клалась на серебряное блюдце-дискос. Тайна литургии до сего времени была закрыта Царскими вратами и завесой, но теперь она вся предстала предо мною. Я был участником претворения хлеба в Тело Христово и вина в истинную Кровь Христову, когда на клиросе пели: «Тебе поем, Тебе благословим», а священник с душевным волнением произносил: «И сотвори убо хлеб сей, честное Тело Христа

Твоего, а еже в чаше сей, честную Кровь Христа Твоего, аминь, аминь, аминь…»

В этот день я испытывал от пережитого впечатления почти болезненное чувство; щеки мои горели, временами била лихорадка, в ногах была слабость. Не пообедав как следует, я сразу же лег в постель. Мать заволновалась:

– Не заболел ли ты? Ишь, и голова у тебя горячая, и щеки, как жар, горят!

Я стал рассказывать матери о том, что видел сегодня в алтаре, и, рассказывая, чувствовал, как по лицу моему струилось что-то похожее на искры.

– Великое и непостижимое это дело, совершение Тайн Христовых, – говорила мать, сидя на краю моей постели, – в это время даже Ангелы закрывают крылами свои лица, ибо ужасаются тайны сия! – Она вдруг задумалась и как будто стала испуганной. – Да, живем мы пока под ризою Божьей, Тайн Святых причащаемся, но наступит, сынок, время, когда сокроются от людей Христовы Тайны… Уйдут они в пещеры, в леса темные, на высокие горы. Дед твой Евдоким не раз твердил: «Ой, лютые придут времена. Все святости будут поруганы, все исповедники имени Христова смерть лютую и поругания примут… И наступит тогда конец свету!

– А когда это будет?

– В ладони Божьей эти сроки, а когда разогнется ладонь – об этом не ведают даже Ангелы.

У староверов на Волге поверье ходит, что второе пришествие Спасителя будет ночью, при великой грозе и буре. Деды наши сурово к этому дню приуготовлялись.

– Как же?

– Наступит, бывало, ночная гроза. Бабушка будит нас. Встаем и в чистые рубахи переодеваемся, а старики в саваны – словно к смертному часу готовимся. Бабушка с молитвою лампады затепляет. Мы садимся под иконы, в молчании и трепете слушаем грозу и крестимся. Во время такой грозы приходили к нам сродственники, соседи, чтобы провести грозные Господни часы вместе. Кланялись они в землю иконам и без единого слова садились на скамью. Дед, помню, зажигал желтую свечу, садился за стол и зачинал читать Евангелие, а потом пели мы: «Се жених грядет в полунощи, и блажен раб его же обрящет бдящим…»Дед твой часто говаривал: мы-то, старики, еще поживем в мире, но вот детушкам да внукам нашим в большой буре доведется жить!

Помогите мне выпустить песню на свободу!

Молнии слов светозарных

Любил дедушка Влас сребротканый лад церковнославянского языка. Как заговорит, бывало, о красотах его, то так и обдаст тебя монастырским ветром, так и осветит всего святым светом. Каждое слово его казалось то золотым, то голубым, то лазоревым и крепким, как таинственный адамантов камень. Тяжко грустил дедушка, что мало кто постигал светозарный язык житий, пролога, Великого канона Андрея Критского, миней, триоди цветной и постной, октоиха, Псалтыри и прочих боговдохновенных песнопевцев.

Не раз говаривал он мягко гудящим своим голосом:

– В кладезе славянских речений – златые струи вод Господних. В нем и звезды, и лучи, и ангельские гласы, и камение многоцветные, и чистота, снега горного светлейшая!

Развернет, бывало, дед одну из шуршистых страниц какой-нибудь древней церковной книги и зачнет читать с тихой обрадованной улыбкой. Помню, прочитал он слова: «Тя, златозарный мучеников цвет почитаю». Остановился и сказал в тихом вдумье:

– Вникни, чадо, красота-то какая! Что за слово-то чудесное: «златозарный». Светится это слово!

До слез огорчало деда, когда церковники без великой строгости приступали к чтению, стараясь читать в нос, скороговоркой, без ударений, без душевной уветливости.

Редко кто понимал Власа. Отводил лишь душу со старым заштатным дьяконом Афанасием – большим знатоком славянского языка и жадно влюбленным в драгоценные его камни.

Соберутся, бывало, в повечерье за пузанком рябиновой (прозванной дедом «Златоструем»), и заструятся у них такие светло-певучие речи, что в сумеречном домике нашем воистину заревно становилось. Оба они с дьяконом невелички, сребровласые, румяные и сухонькие. Дедушка был в обхождении ровен, мягок, не торопыга, а дьякон – горячий, вздымистый и неуемный. Как сейчас, помню одну из их вечерних бесед…

Набегали сумерки. Дед ходил в валенках-домовиках по горенке и повторял вслух только что найденные в минее слова: «Молниями ироповедания просветил еси во тьме сидящия».

Дьякон прислушивался и старался не дышать. Выслушал, вник, опрокинул чарочку и движением руки попросил внимания.

Дед насторожился и перестал ходить. Полузакрыв глаза, с легким румянцем на щеках, дьякон начал читать чистым переливным голосом, мягко округляя каждое слово: «Велий еси Господи, и чудна дела Твоя, и ни едино же слово довольно будет к пению чудес Твоих.

Твоею бо волею от небытия в бытие привел еси всяческая: Твоею державою содержиши тварь и Твоим промыслом строиши мир…»

Дед загоревшимся взглядом следил за полетом высоких песенных слов, а дьякон продолжает ткать на синих сумерках серебряные звезды слов: «Тебе поет солнце, Тебе славит луна, Тебе присутствуют звезды, Тебе слушает свет, Тебе работают источницы, Ты простер еси небо яко кожу, Ты утвердил еси землю на водах, Ты оградил еси море песком, Ты к дыханиям воздух излиял еси…» Дьякон вскакивает с места, треплет себя за волосы и кричит на всю горницу:

– Это же ведь не слова, а молнии Господни!

Дед вторит ему с восхищением:

– Молниями истканные ризы Божии, – ив волнении ходит по горенке, заложив руки за монастырский поясок.

В такие вечера вся их речь, даже самая обыденная, переливалась жемчугами славянских слов, и любили, грешным делом, повеличаться друг перед другом богатством собранных сокровищ. Утешали себя блеском старинных кованых слов так же, как иные утешают себя песнями, плясами и музыкой.

– А это разве не дивно? – восклицает дьякон, – слушай: «Таинство ужасное зрю: Бог бо Иже горстию содержай всю тварь, объемлется плотию в яслех безсловесных, повиваяй мглою море».

– Не слова, а звезды светосиянные, светильники светлейшие и прозарнейшие, – с дрожью в голосе отзывается дед, – светловещанная мудрость!

– А не возликуешь ли душою, раб Божий Власий, когда запоют над гробом твоим: «В путь узкий ходшии прискорбный, вси в житии крест яко ярем вземшии… Приидите насладитеся ихже уготовах вам почестей и венцов небесных…» «Сей бо отходит яко дым от земли, яко цвет отцвете, яко трава посечеся…»