– Нельзя сымать… скоро деревня будет. В мундере больше превосходительное™… Уважают нашего брата военного. А что же ты свою хламиду не сымешь-то? Поди тоже жарко.
– Я духовный. В штанах мне не приличествует… Осудят!
– Какой ты духовный! Много вас стрелков таких по Расеи таскается… Ду-уховный!.. Кутью у дьячка замешивал и тож в духовные лезет!
– Ну, ты уж помолчи, проломная твоя головушка! Шинель прокислая! Тебя не стригут, так ты и не блей…
Поругались бы всласть, да душит истомный огневой полдень. Мухи да слепни одолевают. Звон в ушах. Слабость в ногах. Пустота в желудке. Истомная лень.
Дошли до Николиной рощи. В зеленых кустарниках орешника приютился маленький певучий родник. В земле между каменьями вделана иконочка и лежит рядом берестяной ковшичек. Геронтий крестится:
– Господи, благослови!..
Солдат снимает фуражку-бескозырку, прикладывается к иконе и пьет воду большими жадными глотками.
– Есть охота… – произносит он и в сладком изнеможении бросается на душистую землю, под тень орешников.
– Есть охота? – язвительно переспрашивает его Геронтий. – А ты возьми да и поешь за милую душу!..
– Сам трескай, кутья прокислая! Мордопляс колокольный! – сердится Кузьма, отыскивая в кармане щепотку табачку, и, не найдя ничего, кроме мусора да солдатской пуговки, озлобленно плюется и пробует заснуть, спрятав голову в тени орешника.
– Ты, Кузьма, не крупенься… Нечего толстые брылы надувать… – утешает его Геронтий, снимая вязаные лапти с потных натруженных ног.
– Дал Бог день, даст и пищу… Ты только уповай!
– Брехло ты, Герошка! Недаром отцы игумены со всех обителей гонят!..
– И пророцев, и апостол, и мученик гнали… – благочестиво вздыхая, произносит Геронтий напевным голосом. – Сказано: блаженни изгнании правды ради…
– То правды ради гнали, а тебя-то, мордопляса, за какую правду гнали?
– Меня-то?
– Да, тебя-то, обормота!
– За предержание вина и сикеры! – тоненько, скороговоркой отвечает Геронтий, осклабляя худенькое, обросшее волосами лицо. – Упихся зело в заутро праздника престольного и пред очима игумена явишася в скотоподобном виде. Распалишася он на мя яростию велию, поби меня посохом по хребту и повеле оставити обитель и в нее николиже не возвращатися…
– Дурной ты человек, – пренебрежительно отвечает Кузьма. – Теперича, поди, ваши трапезуют? Кашу гречневую с постным маслом едят… суп рыбий, хлеб свежий… духовитый, нового обмолота… Сычовым квасом еду запивают! Сидел бы себе сичас в трапезной и кушал! Пьяница ты, обормот, а не человек!..
Геронтий проглотил голодную слюну и горестно улыбнулся, вспомнив обильную монашескую трапезу.
– Не унывай, Кузьма! Претерпевый до конца спасен будет… Эка невидаль, монастырские щи да каша! Дай срок до Сухих Пожень добраться, будем мы с тобой, Кузьма, сыты и денежны… Есть у меня люди там душевные – от! Они ублажат меня!
– И кто тебя ублажит, одра такого? Ведь рожа-то у тебя и в пачпорт заглядывать не надо. Так и прописано на ней, на роже-то: трахтовый бродяга!
– У меня дар есть многоценный, Богом за смирение мне данный!
– Какой такой дар?
– Дар слезный!.. – многозначительно шепчет Геронтий. – Ты погоди ужотко… Меня слезы кормят… Дорогие у меня слезы-то!
Солдат вздыхает, с минуту смотрит на Геронтия, словно на юродивого, и молча ложится спать.
Журчит родник. От земли несутся звоны звонкогудые. Ветви кустарника ласкают лицо. Запахи травные сладко кружат голову.
А родник журчит, журчит… светлый, прохладный, грезный…
…Опьянил истомный сон. Проснулись под вечер. Вымылись в роднике. На душе тихо и светло от вечерней чистоты и свежести. Геронтий напевает тихо, с переливами, по-монастырски, «Свете Тихий».
Солдат прислушивается, опустив голову, и по-вечернему задушевно говорит:
– Хорошо ты поешь, Геронтий, за милую душу хорошо… А кругом благодать Божья. Дух вольный, поисть бы только, тогда и помирать не надоть!
– Ну, коли есть охота, так пойдем! – встрепенулся Геронтий и стал подвязывать лапти.
Встали с земли. Окстились на образок. Попили водицы и пошли по утоптанной тропинке меж росистых цветов и трав в синюю ласковую даль, где замерла светлая и неподвижная гладь озера и белела маленькая церковка.
К Сухим Пожням подошли поздно вечером. На селе заливалась гармонь семирядная с колокольцами, и парни и девки пели песни и плясали в тихих укромных сумерках.
Кузьма и Геронтий подошли к высокому кряжистому дому с высоким узорным крыльцом и постучали в оконце.
В горнице зашевелились, и в форточку высунулось лицо молодицы в черном, по-монашески повязанном платке.
– Кто здеся?
– Мы, Аннушка! Послушник Косьмодемьянской обители Геронтий и кавалер ордена Кузьма Деревняк, – тоненько откликнулся Геронтий. При словах «кавалер ордена» Кузьма приосанился и по-генеральски кашлянул.
– Не тот ли Геронтьюшка, что летось[5]. по нашему селу с иконой ходил?
– Он самый, без подмесу!
– Радость моя! Милости просим. Ночлег за собою не носят.
Дом Аннушки был дедовский. Комнаты уютные и низкие. В переднем углу перед дедовскими киотами горели три огонька. Веяло кипарисами и молитвами.
Аннушка приносит лампу и суетливо бежит на кухню ставить самовар.
– Герошка! Откуда это у тебя? Родственница, что ли? – недоуменно спрашивает солдат, мигнув глазами в сторону Анны.
– Богомолка. Богатая стра-асть! Любит у себя странных принимать… Блажная маненько… Веди себя, Кузьма, только подуховнее! Не любит она пустых речей. Да крестись лучше. Не махай кулаками и не чеши поясницу…
– Ладно. Нечива военного человека учить. Мы все это на практике превозошли…
Вошла Анна. Внесла большой кипящий самовар. Из дедовского сундука вынула расписную посуду с славянскими надписями – для духовных. Пили чай.
– Куды сичас, Геронтьюшка, стопочки свои направляешь? – спрашивает Анна.
– В степи новочеркасские! – елейно отвечает Геронтий, попивая чай с блюдечка. – Монастырек там бедный лежит… так я от игумена подаяние несу… Весь мир хрещеный забыл этот монастырек, Аннушка, и тропочки к нему даже травой заросли…
Геронтий прослезился, всхлипнул и утер рукавом красные глаза. Солдат покосился и про себя подумал: «Поистине дар слезный!»
– По пути зайду к Митрофанию Воронежскому… – закатив глазки, восторженно пел Геронтий, – свечечки за добрых людей поставить надоть… Великий угодник Митрофаний… Любит народ расейский в скорбях к нему обращатися… Такой уж угодник ласковый и до Бога доходник изрядный!..
– Ласковый угодник! – вставил хриплым басом Кузьма, чтобы только не молчать, – у нас в полку икона его висела… Раз погрозило мне начальство за пьянство отдать под суд…
Геронтий ущипнул Кузьму за ляжку, чтобы тот умолк, видя, как Анна неодобрительно покосилась на Кузьму.
– Аннушка, радость моя, я к тебе седни пришел не ради объедения и праздности!.. – опять заговорил Геронтий. – Сам Господь внушил мне, скудоумному, направить к тебе стопы мои…
– Да что ты, Геронтьюшка?!
– В день престольный праздника нашего был я, тихая моя радость, якобы в духе… Не то сон, не то явь причудилась мне, Аннушка… Видел я поле неоглядное, и конца-краю ему нет… А посередь-то поля стоит лествица от земли до небесе, вся из белого камене свияжского… А по лествице-то анделы Божии в ризах златокрыльчатых восходят и нисходят, восходят и нисходят… А вверху лествицы Сам Батюшка Иисус Христос. Ликом из себя светлый, в одежде белым-белее и поясом парчовым опоясанный! Очи Его как свещи горящие; глядит Спас Милостивый на землю, и личико Его думчивое.
А на земле у лествицы стоишь ты, раба Божья Анна, как бы на молитве. И подходят к тебе два андела светлых белоперых близехонько. А они, светлые, взяли тебя под рученьки и повели по лествице…
– Господи Иисусе! – в страхе закрестилась Анна, и на глазах ее зажглись слезы.
– Довели тебя, Аннушка, анделы до средины лествицы… и скрылось видение от грешных очей моих… И не видал я больше ни лествицы, ни анделов, ни Спаса Милостивого…
– Геронтьюшка! Избранник! Растолкуй мне, скудоумной: что сие видение значит? – воскликнула Анна испуганно.
– Вот мое толкование скудоумное, Аннушка… Великая ты предстательница и угодница пред Господом – каждую слезу и вздох видит и слышит Спас Милостивый. Все твои слезы у андела в кадильнице. Все зачтены!.. А все же, Аннушка, радость моя тихая, мало еще ты приложила усердия… Анделы, как сказывал я тебе, довели тебя только до срединочки лествицы… А ты приложи еще усердие, принеси жертву благотворения, и доведут тебя тогда ангелы белоперые до чертога Спаса Милостивого.
– Спаси тя Христос, Геронтьюшка! – шепчет Анна, обрадованная.
– И где ты только, Герошка, так врать научился, словно по писаному?! – восхищенно воскликнул Кузьма. Геронтий и Анна взглянули на солдата укоризненно. В окно глядела ласковая предутренняя синь. Зачинались зори алые, восходные. Пели петухи по-утреннему. У икон устало огоньки теплились.
– Вот тебе, Геронтьюшка, рупь на монастырек бедный, что в степях упрятанный… – наказывала Анна Терентию на прощание. – Рупь на свечи угодникам да рупь вам на дороженьку…
– Покорно вас благодарим! – раскланивался солдат и прикладывал руку к козырьку. – Пошли вам всякого душевного благополучия за доброту вашу андельскую!..
– Спаси Господи, Аннушка, – припевал Геронтий. – дай узрети тебе по смерти рая пресветлого, упокой, Господи, душеньку твою в сенях райских, на прохладных водах упокоения. Прощай, Аннушка, прощай, касаточка, радость моя тихая…
По утреннему холодку, по росной земле весело идут Кузьма Деревняк и послушник Геронтий. По бокам поля зелены. Леса синевеют. Небеса сини. Из-за леса подымается солнце красное. Тихо тают туманы утренние. Звонко поет Геронтий в утренней тихости:
Луги мои, дуги,
Луги зелены.
Дошли до трактира, что на Макарьевском тракту. Пили. Кузьма, до сего времени относившийся к Геронтию с авторитетной снисходительностью, теперь невольно проникается к нему почтением и после каждого выпитого стакана водки обнимает Геронтия и растроганно бормочет: «Голова ты, Геронтий! С такой головой да с таким даром слезным тебе прямо надо быть игуменом!»