Под ногами хрустят ломкие подзимки.
Петька шагает позади деда. Ему лет восемь. В тулупчике. На глаза лезет тятькина шапка. В руке у него верба, пахнущая ветром, снежным оврагом и чуть-чуть тепловатым солнцем.
Лес гудел зарождающейся весенней силой. Петьке почудился дальний звон. Он остановился и стал слушать.
– Дедушка!.. Чу!.. Звонят…
– Это лес звенит. Гудит Господень колокол… Весна идет, оттого и звон!.. – отвечает дед. Петька спросил деда:
– В церкву идем, дедушка?
– В церкву, любяга, к Светлой заутрене.
– Да она сгорела, дедушка! Летось ведь пожгли. Нетути церкви. Кирпичи да головки одни…
– Ничего не значит! – сурово отвечает Софрон.
– Чудной!.. – солидно ворчит Петька. – Церкви нетути, а мы бредем! Мара, что ли, на деда напала? Сапоги только истяпаем!
Среди обгорелого сосняка лежали черные развалины церкви. Дед с внуком перекрестились.
– Вот и пришли… – как бы сквозь взрыд сказал Софрон. Он долго стоял, опустив голову и свесив руки. Приближалась знобкая, но тихая пасхальная ночь. Софрон вынул из котомки толстую восковую свечу, затеплил ее, поставил на камень среди развалин. Помолился в землю и запел: – Христос воскресе из мертвых… – похристосовался с внуком и сел на обгорелое бревно, – Да… Шесть десятков лет ходил сюда. На этом месте с тятенькой часто стоял и по его смерти место сие не покинул. Тут икона святителя Николая стояла… В одной ручке угодник церковочку держал, а в другой меч… И бывало, что ни попросишь у него, он всегда подаст тебе!.. До-о-брый угодник, послушливый да зовкий!.. Да, вот… А тута, любяга, алтарь стоял… Встань на коленки и поклонись, милой, месту сему… Так вот… Эх, Петюшка, Петюшка…
Ничего больше Софрон не сказал. Он сидел до того долго, что Петьке захотелось спать. Он сел с дедом рядышком и опустил голову на его колени, а дед прикрывал его полою тулупа.
Ветер
Седыми от инея полями, синим осенним пред-утренником чахлый мужичонка Трифон вез на скрипучей телеге Павла Тригорина в маленький уездный городишко.
Пятнадцать лет не был Тригорин в своем городе. А когда-то босоногим мальчуганом бегал по его зеленым улицам, таскал с ребятами яблоки с чужих садов, подавал в церкви кадило батюшке Андрею, учился в церковно-приходской школе и тайком вздыхал по батюшкиной дочке Насте.
Тригорин призакрыл глаза и представил себе маленький городок, с его тенистыми одичавшими садами, крепкими купеческими домами, ленивой омутистой речкой, базарной площадью с запахом сена и мучных складов, придорожными часовнями и тихими лампадными огнями на зеленом кладбище.
В поле было пустынно и холодно. Ветер сгибал придорожные березы. По небесной пустыне летели журавли.
– А далеко, поди, журавль летит? – спросил Трифон.
– За тысячи верст.
– А ты не врешь?
– Зачем же мне врать-то, чудак ты этакий!
Трифон наморщил лоб, задумался… Вероятно, силился представить себе то огромное пространство, которое должны перелететь птицы.
– Даст же Господь такое разумение Своей твари! Без языка, без конпаса летят они тыщи верст и прилетают на место свое. По моему разумению, птица выходит умнее другого человека. Возьмем, к примеру, меня. Скажи мне: «Трифон, иди пешком в Москву…» Да я, ей-Богу, разов двадцать заблудился бы.
По дороге встретился лохматый мужик в солдатской шинели и с курицей под мышкой. Трифон остановил лошадь и спросил:
– Куда, борода, шагаешь?
– В Козьево, к свояку Кузьме Ивановичу, – хлюпнув носом, ответил путник.
– Зачем?
– В гости. Вчерась сказывали, что у Кузьмы Ивановича запой открылся. Иду проздравлять его. Вот и курицу ему несу. А вы куда?
– В город.
– Так, так…
Мужику хотелось еще кое-что спросить, но в это время закудахтала курица, и он махнул рукой.
Не успела телега отъехать и двух саженей, как позади раздался голос путника.
– Эй, братишки! Остановитесь!
– Что тебе?
– В деревню Козьево я правильно иду? – спросил мужик.
– Правильно. Ты что ж, впервой идешь, что ли, по этой дороге?
– Ходил, конечно, но сегодня я что-то в сумлений. Это, поди, со вчерашнего самогона у меня в кумполе муть и задумчивость. Извиняемся.
– Я же говорил вам, – заметил Трифон Тригорину, – что журавль умнее человека!
Тригорину захотелось узнать что-нибудь про свой родной город и особенно про отца Андрея, к которому ехал в гости.
– Поди, постарел теперь отец Анд рей-то? – спросил он Трифона.
– По земле ходить уже едва может, за небо цепляется… – Трифон посмотрел на высохший ольшаник и добавил: – Старый лес рушится, молодой растет…
Хотелось Трифону спросить и про Настю, но промолчал.
Проезжали мимо выжженного пожаром старого парка. На месте барского особняка с белыми колоннами чернело пепелище. А когда-то здесь гудели дубы, березы и липы. Из раскрытых окон доносились звуки рояля, и на балконе часто мелькало белое девичье платье.
– Сожгли! – сказал Трифон, указывая кнутовищем на выгоревший опустелый парк. – Во время пожара сгорела дочка баринова, барышня Нина Николаевна. В ту ночь, дело осенью было, замутившиеся души перестреляли всех собак на псарне и любимой бариновой лошади штыками
глаза выкололи…
На дорогу выбежала старая прихрамывающая собака. Она не залаяла, а только посмотрела на проезжающих тусклыми глазами.
– Барская собака-то, – пояснил Трифон, – любимица Нины Николаевны. Один командующий увез, было, эту собаку с собой, но она, сказывают люди, перегрызла ему сонному глотку и опять сюда прибежала. Так вот и живет здесь в погребе. И любопытная, скажу вам, собака. Ни на кого она так не лает, как на людей, которые в солдатских папахах.
Дорога опять пошла унылыми осенними полями с придорожными ветлами, верстовыми столбами, кустами и далекими избами. На мгновение выглянуло тусклое солнце и осветило рыжую щетину поля. Ветер принес откуда-то запах смолистого дыма.
– Большая скорбь ведь у отца Андрея-то, – сказал Трифон.
– Какая скорбь? – спросил Тригорин и подумал: наверное, умерла Настя…
– Навязался ему на шею отец Петро. Не поп, скажу я вам, а прямо-таки аспид. Сам махонький, кубовастенький, но зловредный.
– Какой же это отец Петр-то?
– Петро-то? – переспросил Трифон. – Да он у нас в Богоявленской церкви вторым священником служит. Отцу-то Андрею по немощи телесной служить часто невмоготу, так отца
Петра к нам на погибель приставили, от отцов-живцов!
– Плохой, говоришь?
– И-и-их, братишка, и не спрашивай! – Трифон понизил голос: —Древнего чину не соблюдает. Новые порядки вводит. Перед причастием еду принимает и в карты играет. Все это, братишка, полбеды, и старые-то батюшки, нечего греха таить, любили выпить и в картишки перекинуться, но где это видано, чтобы священник в Бога не верил?
– Откуда ты знаешь, что он не верует?
– Да у нас такой слух, что он рясу-то для видимости одел, чтобы, значит, с амвона новую жизнь славить. Службы Господней не пройдет, чтобы он в проповедях ее не восхвалял. И даже… – От волнения у Трифона пересекся голос. – Даже во Христа как в Сына Божия не верует! Недавно в проповеди сказал, что Господь-то наш, Иисус Христос, обнаковенный человек, на манер Ленина… Ей-Богу! Собственными ушами слышал!
Показалось маленькое, черное от осенней хмури село Святые Ручьи. По песчаному взгорью разбросались бревенчатые избы. На крыльце деревенской лавчонки сидел чумазый мальчишка в линялой голубой рубашке и отцовских валенках. Надув бледные щеки, мальчишка дудел в пастушескую жалейку. В окно лавки смотрела вязанка баранок, банка из-под деревянного масла и несколько глиняных чашек. Пахло ржаным хлебом, кожей и дымом. На горе, в круге старых дуплистых лип стояла белая церковь без креста на куполе.
– Церковь-то, – заметил Трифон, – в народный дом превращена. Каждую субботу в ней гармонь да плясы.
Навстречу шел лохматый старик в валенках и распахнутом тулупе. На его груди висел большой медный крест.
Он шел по дороге, крестообразно сложив руки, и блаженно улыбался.
– Это Митя блаженный, дитя Божье…
Трифон остановил лошадь и подозвал старика.
– Прими хлебца ради Христа!
Митя молча подошел к телеге и бережно, как просфору, принял ломоть хлеба и поцеловал его.
– Богатым человеком был, – вздохнул Трифон, кивая в сторону удаляющегося Мити, – но ограбили и дом его сожгли. А над дочерью Машенькой люто надругались… Видите, колодец около мельницы. В этом самом колодце Машенька утопилась… С той поры отец ее ума лишился.
Деревня осталась позади. Дорога пошла лесом. У края придорожной канавы, на вязанке хвороста сидел в рваной ряске и опорках седой человек и дул на похолодевшие красные пальцы.
– А это батюшка отец Сергий. Священник той церкви, что в народный дом превратили. Теперь занимается он сапожным ремеслом… А недавно отец Петр сказал у нас такую проповедь, что мы его чуть не поколотили, – вернулся Трифон к прежнему разговору.
– О чем же он вам говорил?
– Я вам по порядку расскажу. У нас, видишь ли, в приходе две церкви. Одна старая, зимняя, другая – летняя. Понадобился нашим парням клуб. Об этом проведал отец Петр. Приходит к ним на собрание и говорит: «Вам, ребята, клуб нужен? Так берите, – говорит, – церковь, и никаких». Ребята, конечно, его качать. Хорошо-с. После этого факту выходит отец Петр в воскресенье на амвон и говорит:
– Так, мол, и так, братие и сестры, новая теперича жизнь и новые люди, вы, старички, должны посторониться и уступить место молодняку. У нас, говорит, две церкви, одна из них пустая. Отдадим, братия и сестры, эту церковь молодняку. Пущай она там культурный очаг зажигает. Иконы, в случае чего, и вынести можно…
Около амвона стоял дедушка Парфен. Дородный да крепкий такой, как дуб. Стукнет, это, он палкой о пол да как гаркнет на всю церковь:
– Ты что это, поп, рехнулся, что ли?
Поп на Парфения:
– Не имеешь, – говорит, – права осуждать своего пастыря!