Ключик-замочек — страница 17 из 24

Ну, море не море, да все же расплеснулось и блестит под солнцем по мелколесью такое водополье, что той стороны почти не разглядеть. Торчат только из воды тоненькие березки, кустистые, в желто-зеленой дымке вербы, а меж них по голубому и по синему, как бы перевернутые книзу куполами, белые облака плывут.

Отец вылез, шагнул по уходящей под воду колее к самому зáплеску. Подобрал мокрую, березовую жердинку, потыкал впереди себя.

Забрел по колена в перевернутое небо, в облака, пощупал опять жердочкой, меня подбадривает:

— Айда, Павел! Только дверцы на всякий случай не захлопывай… Ногу на педаль, рукой — включай первую, педаль отпускай помалу… Езжай, как двором езживал. Ну что же ты?

А я не то что «отпускать-нажимать», я взяться за баранку боюсь. Я глядеть через стекло на отца, на воду боюсь. Меня так и колотит.

И в глазах опять будто золотые комарики — они даже явственно гудят. И гудят все громче. И вот сливаются в одно ярко-алое пятно, превращаются в красного, летящего по-над самою водой жука.

Жук все растет — с боков, как две радуги-дуги, сверкающие крылья, — и тут я вижу, что это не крылья, а брызги, и как сумасшедший кричу:

— Катер! Катер!

Отец наверняка подумал, что я в самом деле умом тронулся, мне тоже криком отвечает:

— Какой тебе в лесу катер? Очнись!

Да тут гудение над водой и сам расслышал, голову поднял, пошибче моего завопил:

— Ёжки-ложки! «Урал» к нам шурует! «Уралушка»!

А это и в самом деле «Урал-Уралушка». Да еще и с тем здоровенным водителем! Он, водитель, на всем ходу в брызгах-радугах на наш берег правит, машину свою разворачивает, во всю здоровенную глотку и почем зря кроет нас.

Он ругается, а мы от радости чуть ли не пляшем.

— Какого, — орет он, — лешего, не зная броду, суетесь в воду? Почему подмоги не стали ждать?

Отец весело и в то же время смущенно разводит руками:

— Я думал, вы уехали и — все… Я думал, не до нас вам.

— Как это не до вас! — возмущается шофер. — Как это не до вас, когда ты — водитель и мы — водители. Мы на место приехали, ждем-пождем, домой не уходим, на дорогу глядим: тебя не видно. Раз не видно, значит, Незабудку не одолел… Ну, а если товарищ где-то на дороге в переплет попал, что надо делать?

— То и делать, что ты уже сделал. Спасибо тебе! — смеется отец.

А шофер сам смеется, да, видно, и раньше был не очень-то сердит:

— Спаси-и-бо… Эх ты! Рисковал своим мужичком.

Это он, значит, опять намекает на меня, да не только намекает, а прямо так мне и подмигивает. А у меня у самого — рот до ушей, хоть завязочки пришей!

— Папка мной не рискует ничуть, — улыбаюсь я. — Мы с папкой давным-давно заедино.

— Ну-у, — говорит водитель, — тогда понятно, отчего вы такие герои. Вам, двоим, нипочем все! Цепляйтесь на буксир, храбрецы.

И наш «газончик» зашлепал на стальном поводке за «Уралом», и глядеть мне из кабины на глубоко опрокинутые среди берез под нами облака было теперь не страшно в самом деле.



Ну а потом было вот что.

Потом мы уже сами, своим ходом приехали на стройку в колхоз. Приехали в ночь-располночь, и ничего я там как следует не разглядел. Видел только какие-то огоньки, темные крыши да слышал, как звенят, бухаются торопливо на землю при разгрузке наши трубы и как кто-то в темноте настойчивым голосом все повторяет отцу: «Обратно через Незабудку в одиночку ехать и не думай! Одного не отпустим… Сопроводим с трактором!»

И нас проводили с трактором. Но и тут я всех в пути подробностей не помню. Я все время, мотаясь с боку на бок в кабине, то клевал носом, то засыпал напрочь.

Да дело ведь совсем и не в тех, пропущенных ночью подробностях. Про них, если надо, я мог бы спросить отца, а спросил я его совсем о другом.

Когда я очнулся, когда увидел, что уже рассвело, что впереди нет ни лохматых сосен, ни гремящего трактора, а бегут нам весело навстречу окраинные городские домишки, трамвайные столбы да заводские ограды, то я удивился и сказал:

— Папка, а папка! А зачем ты меня все-таки в рейс-то брал в этот?

А он как бы тоже очнулся.

Он, не упуская руля, провел всею правою ладонью по совсем теперь осунутому лицу, резко мотнул головой, как бы усталость отгоняя, и сам повторил: «Зачем — в рейс?», и пожал плечами.

Пожал, кашлянул да и говорит:

— Чего теперь, Паша, о том толковать? Теперь, я думаю, ты и сам все понял… — И тут этак хитровато покосился: — Ну, разве что какая полоса опять тебя в чем-то и подведет…

Тогда я сам хитренько взглянул на отца:

— А вот и не подведет! Полоса — это когда сидишь, ничего не делаешь. А если — делать, то откуда ей, полосе-то, взяться?

— Вот и я думаю: откуда? Вроде бы неоткуда! — совсем уже легким утренним голосом подтвердил отец.

Подтвердил, даже на гудок нажал, и наш свободный теперь от груза «газончик» резво бибикнул, помчался навстречу первым городским улицам, навстречу первым, самым ранним, самым звонким трамваям еще быстрее.




ГРУСТНАЯ ЭЛИЗАБЕТ


1

етр Петрович Иванов был хорошим детским врачом. Сначала он работал в небольшой амбулатории, в пригородном селе, а потом его пригласили в областную больницу, в сам город.

С Петром Петровичем на новое место переехали, конечно, и его сын Вася и Васина мама.

В городе Вася опять стал ходить в школу, а Петр Петрович и тут лечил ребятишек, и лечил по-прежнему замечательно.

Маленьких пациентов на приеме у Петра Петровича было всегда полно. Он их выстукивал и выслушивал с утра до вечера, а когда приходил в поздних сумерках домой, то, случалось, и дома, не успевал он снять шляпу, не успевал протереть нахолодавшие на морозе очки, как тут же в прихожей начинал названивать телефон.

И Петр Петрович, опережая Васю и Васину маму, хватался за трубку, отвечал в нее: «Алло… Я слышу! Я сейчас!» — и снова нахлобучивал шляпу.

Но вот как-то по весне уж, в одно из воскресений, когда Петр Петрович был все же дома и вся семья Ивановых была дома, в квартире у них затренькал не телефон, а дверной электрический звонок. Петр Петрович отворил, и в прихожую прямо-таки влетел кругленький прыткий гражданин в лохматом полупальто и в барашковом картузике.

Весь красный от великой поспешности, он сначала привалился к дверному косяку, отпыхнулся, а потом сдернул картузик, быстро, но вежливо отвесил поклон маме, отвесил поклон Васе и, запрокинув круглое лицо, уставился на высоченного и сухопарого Петра Петровича:

— Доктор, я к вам! Вы самый авторитетный медик в городе!

Петр Петрович от смущения тоже весь покраснел, тоже быстро ответил:

— Не самый, не самый… Я рядовой детский врач.

Но гостя было уже не остановить. То и дело взмахивая короткими ручками, он сбивчиво и заполошно затараторил:

— Вот и славно, вот и расчудесно! А я — Чашкин… А я заведую здешним зоопарком. Но речь идет сейчас, доктор, не о наших с вами должностях-званиях, речь идет о жизни или смерти одного прекрасного существа. Крошка Элизабет вчера вечером и сегодня утром окончательно и бесповоротно отказалась от всякой еды!

Петр Петрович, конечно, сразу насторожился весь и даже, как всегда в экстренных случаях, сразу потянулся к вешалке за своим пальто и за шляпой.

— Говорите толковей, быстрей!

Говорить еще быстрей Чашкин не мог, но толковее объяснился:

— Элизабет — наша единственная во всем зоопарке лошадка-пони, и с нею творится что-то неладное. Овса, сена не ест, воды не пьет, сегодня утром отказалась даже от пареных отрубей, хотя очень их всегда любила.

— Что не ест? — замер от удивления Петр Петрович. — Кто не ест? Какая такая пони? Какие такие сено, овес, и при чем тут я, детский врач?

У него и брови поднялись торчком, и лицо вытянулось, а потом он вдруг рассмеялся, закинул пальто обратно на крючок, на вешалку:

— А я-то сначала подумал, Элизабет — это ребенок… Ну и приходит же кое-кому в голову такая вот несуразица: давать лошадям человеческие имена, да еще — заграничные.

— А она и есть заграничная! Чистейшая шотландская! Она и есть как ребенок! — взмолился Чашкин. — Все животные, когда болеют, становятся ну прямо совершеннейшими детьми! Хоть слон, хоть бегемот, хоть такая крохотуля-невеличка, как наша Элизабет… Рассказать о своей болезни она не может ничего, а глядит на вас, моргает глазами так, что вам и самим хоть впору зарыдать!

И Чашкин, действительно едва-едва не плача, принялся объяснять уже не криком, а быстрым, тревожным полушепотом, что вот именно из-за этой-то схожести его четвероногих питомцев с ребятишками ему и пришла в голову этакая невероятная, этакая, можно сказать, сумасшедшая мысль: позвать к Элизабет детского врача! А прямой специалист по лошажьим болезням — ветеринарный фельдшер — у нее уже был… Был, ничего не нашел, сказал, что у лошадки просто такой временный каприз и что скоро все это пройдет. Но он, Чашкин, фельдшеру не верит! Слишком Элизабет грустна для капризов, и если тут еще и Петр Петрович откажет, то неизвестно что и случится, то неизвестно что и делать.

— А ничего пока и не надо делать, — совсем теперь спокойно, даже безо всякой усмешки ответил Петр Петрович. — Советую день-другой обождать. Послушаться вашего, как вы сказали, прямого специалиста. А сейчас, милости прошу, к нам на горячие пирожки, на кофеек!

Но расстроенный Чашкин лишь расстроенно посмотрел на Петра Петровича, сказал: «Эх-х…» и пошел не туда, откуда у Ивановых так аппетитно потягивало горячим кофейком, а медленно и понуро шагнул к входной двери.

И тут неведомо что и стряслось бы дальше, если бы не Вася и не его мама.

Вася чуть ли не крикнул:

— Эх, папка! А сам говорил: «Кто бы где бы ни просил о подмоге, отворачиваться не честно!»

Мама тоже подхватила:

— Не честно! Пускай это не твоя обязанность, пускай это не ребенок, а лошадка, но раз мы про эту лошадку узнали, то и отказать ей в помощи нельзя никак.

— Конечно, нельзя… — сразу остановился у порога и вздохнул Чашкин.