Азиз не стал присылать солдат, он пришел один.
Я как раз закончил ночной обход и направлялся из покоев для душевнобольных в трапезную. Пустынные коридоры были залиты серебристым лунным светом. Когда я проходил зал, где пациенты обычно дожидались приема, мне бросилась в глаза одинокая фигура на скамейке. Я замер. Несмотря на то, что человек был закутан в теплый плащ, а его лицо скрывал капюшон, сердце сразу же подсказало мне, кто это.
Человек встал и откинул капюшон. Я думал, принц нисколько не изменился и я увижу то же лицо, что не раз представало перед моим мысленным взором, когда я сидел в темнице, вызывая в душе то злобу, то ненависть и одновременно с этим, к моему стыду, нежность. Однако я едва узнал Азиза. Лоб избороздили морщины — следы переживаний и тревог, в уголках рта залегли впадинки, а в некогда черных как смоль волосах теперь местами серебрился снег седины. Даже коротенькая бородка, которую он отпустил, и та была с проседью. Глаза более не блестели. В них я увидел лишь усталость и озабоченность. Хотя Азиз и был моим ровесником, но он не выглядел на двадцать восемь. Казалось, что ему по меньшей мере сорок лет.
Если когда-то меня и можно было назвать привлекательным, то вся моя красота канула в небытие за то время, что я провел в узилище, куда меня вверг принц. Именно поэтому, наверное, я должен был испытать удовлетворение при виде того, что страдания и муки раскаяния оставили неизгладимый след на лице Азиза, отчего он стал так похож на меня. Передо мной стоял человек, виновный в смерти моей матери, Айши и Саида. Любовь не совместима со здравым смыслом. Несмотря на всю злость, что я испытывал к Азизу, мне все равно было его жалко. Хотелось его обнять и утешить. Лишь чудовищным усилием воли я удержал себя от того, чтобы броситься ему навстречу.
— Мы можем где-нибудь поговорить?
Вроде бы простой вопрос… Но голос принца звучал столь же певуче и мелодично, что и прежде, и, совсем как в былые времена, заставил мое сердце учащенно забиться. Проклиная себя за слабоволие, я показал рукой на пустой дворик за его спиной.
— Да, здесь нас вряд ли кто-нибудь услышит. Давай-ка тут погуляем. Ты не составишь мне компанию, Самуил?
Я долго ждал этого момента и заранее подготовил ответ: «Мне очень жаль, что тебя мучает чувство вины. Ничем тебе не могу помочь. Оставь меня в покое. Я сыт по горло дворцами и принцами». Однако вместо того, чтобы сказать все это Азизу, я лишь пожал плечами и ответил:
— Если хочешь.
Некоторое время мы ходили в молчании. Крыши и печные трубы отбрасывали тени на залитый светом луны двор. Первый вопрос Азиза меня удивил.
— Ты веришь в искупление грехов?
— Насколько мне известно, об этом написано в Коране, — отозвался я. — В случае искреннего раскаяния грешника Аллах являет ему милость и милосердие. Как, собственно, и Яхве. Вопрос лишь в том, способен ли человек на раскаяние.
— Я не прошу тебя о прощении, Самуил, — обеспокоенно взглянул на меня Азиз, — я его не заслуживаю и потому не жду. Я… я сейчас говорил не о себе. Ты помнишь… помнишь Сида? Помнишь, как он был уверен в том, что во время битвы Бог пребывает вместе с ним. Ты… ты как-то назвал это божественным безумием.
Я снова удивился. К чему Азиз затеял этот разговор?
— Если бы Сида привели ко мне на прием, я бы назвал его душевнобольным, страдающим расщеплением личности. Подозреваю, что его мучает патологический страх смерти, от которого он пытается избавиться, убеждая себя в собственной неуязвимости. А почему ты вдруг вспомнил о Сиде?
— Два последних года я воевал. И солдаты верили в то же, что и Сид: что с ними Бог. И эти солдаты были в здравом уме. Они были скучными, целеустремленными и прекрасно владели собой. Знаешь, когда норманны, которых мы взяли в плен в битве при Заллаке[77], шли на казнь, на их лицах было удовлетворение — совсем как у тех монахов, которых я отправил на костер. Они верили, что раз они сражаются на священной войне, то им прощаются все грехи и сразу после смерти их ждет рай.
— К чему ты ведешь? Хочешь сказать, что казнь жалких христианских монахов была оправданна, потому что потом ты столкнулся с этими крестоносцами-фанатиками?
— Нет. — Его лицо исказилось, словно от боли. — Я очень сожалею о содеянном в Мишкате. Мне следовало послушать тебя. Надо было объявить Иакова сумасшедшим. Да и остальных тоже. Я поторопился, наделал глупостей — все это на моей совести… Но я о другом. Я хочу сказать, что мусульмане, которые разгромили норманнов, ничем от них не отличались. Они поклонялись другому Богу, но были такими же фанатиками. Они так же сильно, как и норманны, хотели вести священную войну и также пребывали в уверенности, что если падут в бою, сражаясь с неверными, то станут муджахидин[78] непременно попадут в рай. Да, они были нудными и скучными, но при этом несомненно в здравом уме.
— Ты говоришь об альморавидах? Они же сражались на вашей стороне?
— Да, я прошел с ними две кампании. В бою они смертельно опасны. Никогда ничего подобного не видел. В битве при Заллаке альморавиды в синих бурнусах и тюрбанах, выставив копья, пошли с молитвой на врага без доспехов. Позади них на осликах ехали мальчики и, задавая ритм, били в барабаны. Альморавиды держали железный строй, у них невероятно сильная дисциплина. Они сметали все на своем пути. Думаю, альморавиды искренне верили в то, что на их стороне Божественная сила, делающая их непобедимыми. Первые ряды почти полностью полегли от христианских стрел. Те, что шли сзади, просто подобрали оброненные копья убитых товарищей, переступили через их трупы, даже на них не посмотрев, и пошли дальше, ни на мгновение не прервав молитвы. Конница христиан налетала на них и откатывалась назад. Альморавиды спокойно вонзали в лошадей копья, а рыцарей, что падали на землю, приканчивали задние ряды, вооруженные дротиками. Когда мы с Сидом пошли в атаку, все было иначе: сорвались вскачь и пошли рубить да колоть — где наша не пропадала… А эти… Альморавиды убивали быстро и при этом как-то равнодушно. Убивали и неспешно продвигались вперед… Они даже на людей толком не походили.
— Я все равно не понимаю, к чему ты клонишь. Тебя послушать, так союзник у вас был вроде бы сильный. Христиан вы разбили. Разве это плохо для Андалусии? Для джихада, что ты ведешь?
Судя по лицу Азиза, мой вопрос его сильно озадачил.
— Я… я не знаю, Самуил. Да, конечно, мы были союзниками, да и цель мы вроде преследовали одну и ту же — дать отпор Альфонсо, угрожающему исламу. Однако Юсуф повел себя очень странно. Он перебил христиан на поле боя, а остальным дал уйти. Он мог уничтожить Альфонсо со всем его войском. Мы собрали армию больше, чем когда-то аль-Мансур[79]. Кто только не прислал свои полки — и Мишкат, и Севилья, и Гранада, и Бадахос. Но Юсуф никак не использовал нас в бою. Я думал сначала, что он решил придержать конницу, чтобы пустить ее в погоню после того, как альморавиды сломают хребет христианскому войску. Однако как только враги побежали и мы были готовы пуститься им вслед, от Юсуфа прибыли гонцы. Они сказали, чтобы мы спешились и вместе с Юсуфом вознесли благодарственную молитву Аллаху за дарованную нам победу. И наши воины, которые ни разу за день не обнажили мечи, слезли с лошадей и присоединились к африканцам, молившимся среди лежащих на поле боя трупов.
— То есть ты хочешь сказать, что ни одна из андалусских армий не принимала участия в битве?
— Нет, Самуил. Такое впечатление, что Юсуф желал показать нам силу своего войска. Ему куда как больше хотелось запугать нас, чем христиан, — Азиз покачал головой, будто отгоняя тягостные воспоминания. — Властитель Севильи аль-Мутамид не стал слушаться Юсуфа. Вопреки его приказу он пустился в погоню с двумя тысячами конников. Он гнал христиан до самой реки, но к тому моменту Альфонсо уже успел выставить заслон. Если бы мы все поскакали с аль-Мутамидом, то смели бы христианский отряд и взяли Толедо, а так… У аль-Мутамида не хватило сил. Вернувшись в лагерь, в знак своего презрения к Юсуфу он свалил у его шатра гору отрубленных голов христиан. На следующий день аль-Мутамид увел свои полки обратно в Севилью. Он оказался первым, кто разочаровался в Юсуфе. Ну а Юсуф приказал, чтобы вся армия снова собралась на молитву. На этот раз он просил Аллаха, чтобы Тот обрушил свой гнев на голову аль-Мутамида за трусость и нечестивость.
— То есть тебе не дозволяли вступать в бой? Как тебя тогда угораздило потерять столько человек?
Бессмысленность всего того, о чем поведал Азиз, снова пробудила гнев, который мне довелось недавно испытать. Когда я пришел в лечебницу, то обнаружил в приемном покое бесчисленное множество солдат, которых Азиз привез с собой в обозе с войны. Все они были жутко изранены и покалечены. На мгновение мне показалось, что я попал в мертвецкую. По словам несчастных, им еще повезло. Две трети тех, кто два года назад отправился сражаться за Андалусию, так и не вернулись домой.
— Ты знаешь, как сделать мне больно, — тихо ответил Азиз. — Каждый наш воин, павший в битве — незаживающая рана в моем сердце. Юсуф не желал делиться с нами славой побед в решительных сражениях, но не имел ничего против того, чтобы андалусцы тоже гибли на войне, особенно когда это было ему на руку. После битвы при Заллаке мы попытались захватить Аледо на южных рубежах владений Альфонсо. Он укрепил город, прекрасно понимая, что нам потребуется взять его в ходе наступления на Толедо. Юсуф и его воины из пустыни то ли не знали, как правильно вести осаду, то ли считали для себя унизительным возиться с подкопами, баллистами, катапультами и строительством осадных башен. Это, видите ли, не вписывалось в их представления о священной войне! Осада — это в первую очередь тщательное планирование и тяжкая работа, а Юсуф предпочитал сражаться в поле: нестись в бой с именем Аллаха на устах. Так что осаду он поручил нам и гренадцам. Там, под Аледо, я и оставил половину своего войска. Они погибли глупо, напрасно — под стенами этого проклятого кастильского города, который мы пытались взять целый год, черт его раздери!