Бедная маленькая Свонни заразилась немецкой корью.[30] Когда Расмус услышал название, он сказал, что думал, война закончилась, но, видимо, немцы начали контратаку.
Сегодня меня навестил сержант Дюк.
Я ожидала его к чаю, но он приехал раньше. Дверь ему открыла Свонни. Она из-за кори все еще не ходит в школу, а у Хансине сегодня выходной. Я переодевалась наверху. Хотя я не ношу траура по Моэнсу, я выбрала черное крепдешиновое платье с атласной отделкой. Оно показалось мне наиболее подходящим и достойным. Но затем спросила себя, для чего этот маскарад перед простым рабочим человеком, который оказался смелее большинства мужчин. Поэтому я снова переоделась в синюю юбку и вышитую тамбуром блузку. Единственное украшение — моя брошь, бабочка.
Он оказался даже красивее Кроппера. Белокурый, высокий, с настоящей военной выправкой. С какой стати я ожидала, что он будет в форме? Война же закончилась. На нем был черный костюм, рубашка с очень высоким и тугим воротничком и темный галстук. В голове мелькнуло — должно быть, мелькнуло, — что надо было оставаться в черном платье.
Я подошла к нему и подала руку. Он взял ее обеими ладонями, и это почему-то удивило меня. Обычно я не замечаю цвет глаз у людей. Я могу знать их годами и не помнить, какого цвета у них глаза. Но его глаза я увидела. Причем они не настолько яркие, как у меня! Я обратила внимание на их цвет раньше, чем заговорила. Серые, но не как военная форма, они наполнены сверкающими искорками, будто гранит.
Он назвал меня «мадам».
— Мадам, — сказал он. — Я очень благодарен за приглашение. — И добавил: — А мы уже поговорили с этой прелестной юной леди про ее брата.
Я отослала Свонни. Предчувствовала, что мне расскажут о таких вещах, о которых ей слышать не следует. Он не присел, пока я не предложила, был очень вежлив, но в то же время я видела, что в этом человеке нет рабского угодничества. Он независим и полон собственного достоинства. И этим мы похожи.
Эмили принесла все для чая, но я приготовила чай сама, вскипятив медный чайник на спиртовке. Я это делаю только для особых гостей. Он сказал, что я должна простить его пристальный взгляд, он ожидал увидеть пожилую леди, и снова назвал меня «мадам».
— Называйте меня миссис Вестербю, — попросила я. — Вы стали важным человеком, заслужили самую большую награду. Вы покажете мне свой Крест Виктории?
Представьте себе, но у него не было с собой ордена. Оказывается, он никогда не надевает его.
Я спросила, был ли он знаком с Моэнсом до сражения.
— Моансом? — переспросил он.
Тут я впервые осознала, как нелепо звучит это имя для английского уха.
— Джека, — уточнила я. — Все звали его Джеком, кроме матери.
И я рассказала ему об именах в нашей семье, о трудностях с языком, о том, как трудно привыкать к новой стране. Он слушал с неподдельным интересом. Я к такому не привыкла, мужчины обычно не слушают, что говорят женщины. Беседа об именах отвлекла нас, и я перевела разговор в нужное русло.
— А вообще вы знали его? Каким он был с самого начала?
— Очень веселым, — ответил он. — Джек был смелым парнем.
И поведал, что они знали друг друга хорошо, часто беседовали. Выяснили, что жили близко друг от друга в Лондоне, и это их сблизило. Моэнс рассказал, что жил в Хэкни, и уточнил, где стоял наш первый дом, когда мы только приехали в эту страну в 1905 году. И здесь вышло совпадение: сержант хорошо знал тот район, у него там были друзья, причем в то же самое время.
Я попросила рассказать, что случилось в тот день, первого июля, в Сомме, и он поинтересовался, что я уже знаю.
— Полковник Перри написал мне, — ответила я, — и сообщил, что Моэнс умер сразу же, но что-то не верится. Хочется, чтобы вы рассказали правду.
— Война совсем не похожа на то, как люди видят ее дома, — сказал он. — Если бы они знали правду, войн никогда бы больше не было. Политикам это невыгодно.
— Так что же было на самом деле?
Он смотрел на меня своими глазами цвета гранита, но тут отвел взгляд. Словно говорил: «Я могу смотреть вам в лицо, когда мы обсуждаем воображаемых политиков, но когда я говорю правду, невозможно встречаться с вами взглядом».
Сержант выходил на нейтральную полосу, чтобы найти молодого лейтенанта Квигли. Денщик лейтенанта во время поиска погиб, наступив на гранату. Но прежде чем разыскать Квигли, сержант находил раненых одного за другим, и каждый раз удавалось вынести их с полосы. Он говорил скромно, не возвышая себя, с легким безразличием, как мог бы рассказывать о поисках застреленной птицы.
Лейтенант Квигли, когда сержант увидел его на рассвете, был уже мертв. Его убили рядом с немецкими проволочными заграждениями, поэтому сержант оставил его там и вернулся, не скрываясь от врага.
— Они даже не стреляли в меня, — сказал он. — Не знаю почему. Может, не верили своим глазам. Я оглядывался на них и поэтому чуть не споткнулся о Джека. Я дал ему попить из своей фляги, затем поднял на руки. Это показалось немцам уже слишком, и они открыли огонь. Меня ранили в руку. И уже другой парень, храбрее меня, вытащил нас обоих.
Я отдала бы десять лет жизни, чтобы не задавать этот вопрос. Но такие сделки заключить невозможно. Ты или можешь прятаться от правды, или нет. Лучше я стану несчастной и захочу умереть, но узнаю правду. Не желаю обманываться. Это Расмус может обманывать себя, если захочет, в своем бизнесе, но не мне его судить. Но за свои поступки я отвечаю сама.
И я спросила, чувствуя, как проглоченный чай подкатывает к горлу вместе с желчью:
— Моэнс тогда был еще жив?
— Я мог бы сказать вам то же, что и полковник Перри.
— Нет, вы расскажете правду.
Он так и сделал, но я не могу это записать. Я хотела знать, и я получила то, что хотела. Вернее, думала, что хотела. Лучше быстро продолжить, но эту часть пропустить.
Моэнс умер через два дня в госпитале на набережной Эскаль в Гавре.
Сержант ждал, что я заплачу. Но я не заплакала. Я не плачу. Я думала — этот человек старался спасти жизнь моему сыну. Почему? Они не были родственниками или давними друзьями, однако он рисковал жизнью, чтобы спасти Моэнса. Я никогда не пойму людей.
— Вы зайдете еще? — спросила я. — Когда мы сможем поговорить об этом?
Он сказал, что зайдет. Но на самом деле я больше не хочу говорить об этом, а хочу поговорить с ним. Я сумасшедшая? На прощанье я подала ему руку. Он взял ее и поднес к губам. Никто никогда не целовал мне руки.
18
Свонни протерла обложки тетрадей влажной тряпкой, сложила их по десять штук, придавила телефонными справочниками и поместила в теплое место. Правильно ли протирать старые тетради, я не знаю, но все сохранилось довольно хорошо. К моему возвращению из Америки Свонни прочитала все дневники, сделала пробный перевод самых ранних и уже догадывалась об их ценности.
Я помню, как она смотрела на них, когда вкладывала мне в руки, — словно держала нечто удивительное, а не простые тетради. Хотя дневники были сухими, они пахли плесенью. Обложки, усеянные невыводимыми пятнами плесени, походили на мозаичное панно или мягкий розово-серый мрамор. Почерк Асты был разборчивым, если уметь читать по-датски и не считать препятствием ее нелюбовь начинать параграф с красной строки. Я разобрала лишь несколько слов в разных местах. Сейчас я уже не вспомню, за какие годы были те дневники, но вырванных страниц не заметила. Впрочем, первой тетради среди них и не было.
— Они хранились в каретном сарае, — сказала Свонни, — на полках за «Нэшнл Джиогрэфик» Торбена. И я точно знаю почему. Это случилось, когда садовник рассказал мне, что Mor собиралась сжечь какие-то книги, но он уже загасил костер. Ей не захотелось тащить все обратно, она сложила дневники на нижней полке и забыла о них.
Тетради, которые она мне дала, выглядели довольно непривлекательно, и я удивилась, почему Свонни читала их. Она немного смутилась:
— Мне на глаза попалось мое имя.
— И ты решила выяснить, что она про тебя написала?
— Я начала читать, и это захватило меня словно роман. И не просто роман, а тот, который давно хотела прочитать, но не могла найти. Понимаешь?
Конечно, я все поняла, правда не сказала об этом вслух. Заметив свое имя, Свонни, скорее всего, захотела поискать в дневнике упоминание о своем происхождении. Представляю, какое болезненное возбуждение охватило ее, когда она увидела дату — июль 1905 года.
Она вспыхнула. Возможно, я смотрела на нее слишком пристально.
— Не знаю, стоило ли их читать. Я подумала, раз Mor собиралась сжечь дневники, значит, она не хотела, чтобы их кто-нибудь прочел. Но ведь необязательно, могли быть другие причины? Я уверенна, что другие причины были. На первых страницах она пишет, что не хочет, чтобы Far читал их. Хансине читать не умела, а Джек, Кен и я всегда были щепетильны в этом отношении. Кроме того, Mor почти не пишет о том, что не хочет, чтобы дневники прочли чужие. Лишь когда упоминает, что датский язык для нее как шифр. Я подумала: вдруг она решила их сжечь из опасения, что над ней посмеются потом. Вдруг она подумала, что дневники найдут после ее смерти и люди — то есть мы с тобой — сочтут их нелепыми.
Это совсем не похоже на Mormor, которую никогда не заботило, что о ней думают. Более вероятно другое — она хотела уничтожить дневники, потому что они ей больше не были нужны, она их закончила, буквально и метафорически «закрытая книга». Она терпеть не могла бесполезные вещи. Накопительство утомляло ее, так же как сентиментальность. Она хранила дневники потому, что по своей природе была писателем. Она заносила в них все события дня, думаю, по той причине, по которой и ведут большинство дневников — в качестве лекарства, чтобы отвести душу. Сколько таких писателей ежедневно попадают к психоаналитикам, им безразлично мнение потомков.
— Конечно, ты права, — Свонни облегченно вздохнула. Она хотела оправдать свое поведение, должна была подтвердить свое право на вторжение в личную жизнь покойной матери. — Это на нее похоже. Помнишь, как она избавлялась от своей одежды? Когда она переезжала сюда, то продала почти всю мебель, хотя в доме было полно места. И она свалила дневники в сарай, чтобы они не захламляли ее комнату. Она и мечтать не могла о возможности публикации.