что в этих словах что-то есть, на самом же деле все время не переставал размышлять о Бекерсоне и его поручении, о котором еще понятия не имел. Она смотрела на него странным глубоким взглядом, делая вид, что внимательно слушает. На самом же деле ничего не воспринимала из его тирады. До ее сознания доходил лишь тайный зов: он говорит, и пока он говорит, это хорошо… Однажды она невольно дала ему это понять, когда заметила, что ей доставляет удовольствие слушать его голос. Лючия встала и затем снова приблизилась к нему, пока он не переставая говорил. Стоя у окна, глядя на него снизу вверх, она прижалась к нему, словно добиваясь прощения, — а собственно говоря, за что?
Позже, уже ночью, прозвучало слово «Кремер», сам он так долго избегал данной темы, пока она по собственной инициативе не произнесла это имя: Кремер, новая книга, как он ее находит, он ведь ее прочел? Теперь он поинтересовался, что у нее было с Кремером? Она ведь была знакома с ним, с Кремером, поэтому нечего вводить его в заблуждение. Может, ее до сих пор тянет к нему, может, она все еще спит с ним? Как все это так кончилось, почему, нет, совсем нет… Да, однажды (только один раз!) она спала с ним (она без труда произнесла это жуткое слово), но даже это было заблуждением, пустое дело, глупость, да и только, как она сразу же отметила: в любом случае ненужная затея. И если она в кого-либо и влюблялась, то только в него. На что он, Левинсон, заметил: пожалуйста, не употребляй это слово, он больше не мог этого слышать… О да, она знает, она действует в этом духе: любить только его, все прочее несерьезно. А что касается Кремера? Все связанное с ним не заслуживает внимания. О, но он смотрел на это не так, по-другому. Когда он представлял ее себе в будущем, ему не всегда мерещился при этом Кремер. Для него она была почти что… чем она была для него — почти что? — как Кремер, он прямо проглотил это слово, после чего они сменили тему разговора. Вот чего она не знала, не могла знать — это то, что его интерес к ней в значительной степени пересекался с интересом к Кремеру… Его присутствие здесь казалось ему вторжением в чужие права. Тем приятнее для него было присутствие здесь, удовольствие от возможности прикоснуться к ней своей рукой. Он это воспринимал как триумф — только в отношении кого? Кремера? В то время как она смотрела на него снизу вверх, несчастная, счастливая, и не понимала его, Лючия, которая цеплялась за него, хотела его, то была странная взаимная услада, после чего опять ненужность, словно только для доказательства того, что он на это способен… Лючия, которая по совершенно непонятным ему причинам решилась его полюбить с загадочной энергией женщины, которая достигает поставленной цели и которую поэтому он все еще продолжал любить, в том числе за ее решимость, надежность и вразумительность. Просто она действовала соответственно.
Таким образом, и этот разговор для Лючии обернулся потоком слез, а он от сотрясения воздуха словами снова ощутил что-то вроде щекотки (потребность в неудержимом смехе, сравнимом с неким высокомерием, которое наводило на него ужас), а еще какие-то неправомерные элементы в своей позиции, на которые он тем не менее закрывал глаза… Он объяснял ей, что они не подходят друг другу, до хрипоты доказывал ей это, в то время как она, видимо, только и ждала того момента, когда он закончит наконец свои словопрения и погрузится в ее плоть… При этом он чувствовал, насколько фальшива его логика и как много самоуверенности в его подходе. Это опять-таки было одно из выяснений их отношений, когда Лючия лишь смотрела на него, фактически его не слыша, когда она слушала его лишь глазами до тех пор, пока по ее влажным щекам не потекли потоки слез. Присев на край постели, он говорил об их отношениях, которые никак не складывались, — похожие на болезненную страсть, они в итоге были обречены. А существовали, наверное, только благодаря своей сомнительности и, собственно говоря, вовсе не производили впечатления настоящих межчеловеческих уз. Он с ней всем этим поделился и буквально сказал, что его подход страдает двойственностью, следовательно, это, конечно, не любовь, которая и без того представляла собой исключительно заблуждение и склонность к комфорту. В ответ она лишь поглядывала на него, в итоге вырвав своим страдальческим настроем нечто вроде движения или как максимум доброго расположения, — она ведь ему тоже симпатизировала. Удивительно, она с самого начала и на первый взгляд без внешних колебаний предпочла именно его и уже не отступала от этого решения до тех пор, пока это получалось.
Он же продолжал ее подозревать в своем состоянии неоправданного озлобления: поддерживают ли они все еще отношения друг с другом, она и Кремер? Она это отрицала, правда, не смогла разумно объяснить, почему оказалась на том первом вечере. В результате он предположил, что она лжет. Но ведь она не может лгать, если желает его удержать, именно в этой ситуации ложь недопустима. Да, странные успехи. В любом случае он ей не доверял и допускал, что она ведет двойную игру… Он снова и снова расспрашивал ее, а она не понимала, просто все отрицала (как ему сейчас кажется — не без основания!) и вместо ответа прямо-таки трогательно призналась, что с Кремером у нее не получилось, по отношению к ней он вел себя скорее как ребенок, а ей не хотелось его предавать. Он ее лишь сосал (так прямо и сказала), но это ничего не значило, что было, разумеется, достойно сожаления. Тем не менее он был ей симпатичен, в общем, славный малый, только очень печальный… Он же, Левинсон, казался ненасытным, всегда старался побольше разузнать, больше, чем она могла сообщить: так скажи, расскажи, ты ведь должна это знать. Вот только она ничего не знала.
Однажды поздно ночью ему показалось, он не хочет здесь об этом умалчивать. Ведь за всем этим мог быть сам писатель Кремер, который им манипулировал. Его таинственное эго избрало этот абсурдный план. А может, она с ним заодно, подумал он, но сразу же (и правильно, как он впоследствии понял) снова отбросил эту мысль.
Оставалось несколько дней, а именно из-за них, кого он хотел проверить, о ком хотел узнать, был ли им известен адрес, по которому он находился, но главным образом чтобы вывести из игры собственную квартиру, почту, их корреспонденцию… Все эти дни он практически не покидал нору, «дыру», желая лишь одного: чтобы она была здесь, вместе с ним, что, конечно, было невозможно, так как каждое утро ее ждали на работе. Итак, он «плыл по воле житейских волн», целыми днями не выходил из дома, почти не вылезал из кровати даже для того, чтобы сходить в магазин за покупками, перестал одеваться «по форме», бриться, предпочитая всему объятия с ней в постели. Один день сменял другой, вся жизнь превратилась в сплошные будни, и тем не менее он не переставал ее проверять, прочитывая ее письма, записи для памяти, просматривал буквально все в поисках малейших предательских следов или намеков — и ничего не находил. Между тем она продолжала верить или просто внушила себе, что он остался здесь только ради нее; за это время, взбудораженная и озабоченная, пыталась устроить свое маленькое женское счастье, покупала вещи, которые, как ей казалось, были ему по душе; ему ведь было давно известно, чем дольше это продолжится, тем очевиднее, что отсюда он будет вынужден выметаться, просто исчезнуть, покончив с этим подвешенным состоянием, но пока еще не мог собраться с духом, пока еще.
Однажды заявило о себе нечто новое. Проснувшись как-то утром, он понял: все должно произойти именно сегодня, все подошло к развязке, забрезжил конец. У него не нашлось даже минуты, чтобы написать Лючии, которой давно не было дома, пару добрых слов. Он закрыл за собой дверь квартиры и еще долго бродил по улицам, не отдавая себе отчета, куда идти и зачем. Он знал только, что испытывал страх перед собственной квартирой, в которой тем не менее в итоге оказался.
8
В первой половине того самого дня, когда он вернулся по прошествии, по его выражению, «многодневной ночи Лючии», на полу в прихожей обнаружил уведомление о бандероли на его имя, которую, согласно указанной дате, должны были доставить еще накануне. Во второй половине того же дня он отправился пешком на почту, не совсем близко от него расположенную, где предъявил полученное уведомление. Почтовый служащий попросил удостоверение, после чего вручил ему бандероль традиционно желтого цвета и небольшого размера, но вполне увесистую. Он, Левинсон, покрутил ее в руках, стараясь узнать фамилию отправителя. Он скорее узнал ее, чем прочел, почти в момент получения пакета из рук почтового служащего: «Йон Кремер» — было четко обозначено крупными буквами в левом нижнем углу. Ему мгновенно стало ясно, что таким образом в самой сути его задания появился новый решающий элемент.
Что отправителем являлся сам Кремер — в это трудно было поверить. Тем не менее он сумел устоять перед искушением вскрыть пакет немедленно, прямо на почте. Даже в стремлении сначала выиграть время он сделал большой крюк. Проявив легкомыслие, он неожиданно решил купить себе пару сорочек хоть и по сниженным, но тем не менее все еще чересчур высоким ценам. Ни на миг не спуская глаз со своей сумки, наконец добрался до дома. Положив на кухонный стол бандероль и заварив себе чай, он принялся ее разворачивать. Посылка представляла собой заклеенный сверток, перевязанный желтым тонким шпагатом и перетянутый коричневой бечевкой. Распаковывание решительно вторгшегося в его мир пакета с явно ложным указателем отправителя воспринималось как некая непредвиденная и уже необратимая перемена в жизни.
В посылке был пистолет, автоматическое оружие, достаточно крупная, тяжелая, смазанная железная штуковина, очевидно, новая, прямо со склада, тут же прилагались упаковочная ведомость и ярлык контроля качества, а также инструкция о пользовании. Пистолет был завернут в коричневую промасленную бумагу, словно образец производства, предназначенный не столько для продажи, сколько для вооружения армии или ее отдельных родов войск. Внутренняя коробка, картонная, в которой и лежал пистолет, была одноцветной, бледно-голубой, — ни глянца, ни намека на дизайн и западный стандарт упаковки. На руководстве к применению, отпечатанном на небеленой бумаге, выделялось какое-то непривычное и трудноразличимое очко шрифта. Слова