И вот появился Пейо, принц арфистов. Он приласкал арфу нежно, как это делает наездник, пытающийся успокоить непослушную лошадь; он легким движением коснулся струн. Он запел о природе и временах года, о высоких горах и текучих водах – и вдруг пробудились воспоминания дерева! Снова сладкое дыхание весны играло в его ветвях. Юные водопады, танцуя в ущелье, смеясь, радовались распускающимся цветам. Вскоре послышались мечтательные голоса лета с его бесчисленными насекомыми, нежным стуком капель дождя и жалобой кукушки. Слышите! Тигр рычит, – и долина вторит ему. Пришла осень; в пустынной ночи, острый, как меч, месяц сверкает на покрытой инеем траве. А вот воцарилась зима, и в снежном воздухе кружатся стаи лебедей, и град бьет по ветвям с яростным восторгом.
И тут Пейо иначе настроил арфу и запел о любви. Лес, глубоко погруженный в свои мысли, задрожал, словно пылкий влюбленный. Появилось и исчезло облако – ясное и надменное, словно прекрасная дева, за ним по земле потянулись тени, черные как само отчаяние. Пейо опять умолк на мгновение, а потом запел о войне, о лязгающей стали и несущихся с топотом конях. И в арфе вдруг пробудилась буря ущелья Лунмэнь: дракон оседлал молнию, гром обрушился на холмы. Испытав невероятный восторг, монарх Поднебесной спросил Пейо, в чем секрет его успеха. «Господин, – ответил он, – другие потерпели неудачу, потому что пели лишь о себе. Я же позволил арфе самой выбрать тему и так не понял до конца, то ли пели струны арфы Пейо, то ли Пейо стал струнами арфы».
Эта история является хорошей иллюстрацией секрета восприятия искусства. Шедевр есть симфония, сыгранная на лучших из наших чувств. Истинное искусство – это Пейо, а мы арфа ущелья Лунмэнь. Волшебное прикосновение прекрасного пробуждает тайные струны нашего существа, мы откликаемся и трепещем в ответ на его зов. Разум говорит с разумом. Мы слушаем невысказанное, мы смотрим на невидимое. Мастер извлекает неведомые нам ноты. Давно забытые воспоминания возвращаются к нам, наполненные новым значением. Надежды, подавленные страхом, тоска, которую мы не осмеливаемся осознать, предстают в новом великолепии. Наш разум – это холст, на который художники наносят свои краски; их тона – наши эмоции; их светотени – свет радости, тень печали. Шедевр – это мы сами, поскольку мы и есть составная часть шедевра.
Общение близких по духу умов, необходимое для восприятия искусства, должно основываться на взаимных уступках. Зрителю следует найти верное отношение к восприятию произведения искусства, тогда как художник должен знать, как передать то, что он хочет сказать.
Даймё и мастер чайной церемонии Кобори Энсю оставил нам такие памятные слова: «Подходи к великому произведению искусства так же, как ты подошел бы к могущественному владыке». Чтобы понять шедевр, ты должен склониться перед ним и, затаив дыхание, ждать его еле слышного призыва. Один выдающийся критик эпохи Сун однажды сделал весьма интересное признание. Он сказал: «В молодые годы я хвалил художников, чьи картины мне нравились, но по мере пробуждения зрелости моих суждений я начал хвалить себя за то, что меня привлекали картины, создавая которые мастера хотели, чтобы я оценил их замысел». Прискорбно, что лишь немногие из нас действительно прилагают усилия, чтобы проникнуться настроением мастера. В своем упрямом невежестве мы отказываемся оказать им эту простую любезность и потому часто упускаем богатую сокровищницу красоты, расположенную прямо перед нашими глазами. У любого художника всегда есть что нам предложить, в то время как мы испытываем чувство голода исключительно потому, что не в состоянии понять и оценить.
Произведение искусства создает притягательную живую реальность, в которую художник дружески приглашает нас. Настоящие мастера бессмертны, ибо их любовь и страхи оживают в нас снова и снова. Нас привлекает скорее душа, чем рука, и больше человек, нежели техника как таковая: чем человечнее призыв, тем глубже наш отклик. Именно благодаря тайному взаимопониманию между мастером и нами в поэзии или романе мы страдаем и радуемся вместе с героем и героиней. Тикамацу, наш японский Шекспир, назвал доверительное соучастие зала одним из главных принципов построения драматической пьесы. Однажды несколько учеников представили мастеру работы на одобрение, но ему понравилась только одна. Это была пьеса, немного напоминающая «Комедию ошибок» Шекспира, в которой братья-близнецы страдают из-за того, что их постоянно путают. «Вот в этой, – сказал Тикамацу, – есть настоящий дух драмы, поскольку автор принимает во внимание зрителей. Публике позволено знать больше, чем актерам. Она знает, где кроется ошибка, и испытывает жалость к несчастным персонажам на сцене, ведь те, не ведая ни о чем, бросаются навстречу своей судьбе».
Тикамацу Мондзаэмон (1653–1725) – псевдоним выдающегося японского драматурга Сугимори Нобумори. Создавал пьесы как для театра кабуки (актерского театра), так и для театра бунраку (театра марионеток).
«Комедия ошибок» У. Шекспира – одна из ранних пьес с элементами буффонады.
Великие мастера и Востока, и Запада никогда не забывали о ценности внушения как средства для того, чтобы передать зрителю свои чувства. Кто способен созерцать шедевр, не испытывая благоговения перед сокрытой в нем силой мысли? Как же знакомы нам и как привлекательны для нас все эти произведения; и, наоборот, как холодны мы к современным банальностям! Во-первых, мы чувствуем тепло человеческого сердца; во-вторых – лишь формальность выражения. Поглощенный техническими деталями, современный писатель редко возвышается над собой. Подобно музыкантам, которые тщетно взывали к арфе Лунмэнь, он поет только о себе. Его работы, быть может, порой ближе к науке, но они далеки от человечности. Старое японское изречение гласит, что женщина не может любить мужчину, который тщеславен и пуст, потому что в его сердце нет щели, куда могла бы войти любовь и заполнить до краев. В искусстве тщеславие одинаково губительно и не вызывает сочувствия.
Ничто не вызывает большего благоговения, чем союз родственных душ. В момент единения поклонник искусств возвышается над собой. Он одновременно существует и не существует. Ему удается заглянуть в бесконечность, но он не способен выразить восторг словами, ибо у глаза нет языка. Освобожденный от оков материи, его дух движется в гармонии с ритмом вещей. Так искусство приближается к религии и облагораживает человечество. Именно это делает шедевр чем-то священным. В старые времена японцы с большим почтением относились к творчеству великих художников. Мастера чая хранили свои сокровища так, как берегут религиозные тайны, и часто приходилось открывать целую череду ящичков (один помещался в другом), прежде чем удавалось добраться до самого сокровенного – шелковой ткани, в мягких складках которой лежала святая святых. На всеобщее обозрение предмет искусства выставлялся крайне редко, да и в этих случаях его показывали только посвященным.
В то время, когда чаизм переживал подъем, генералы Тайко в качестве награды за одержанную победу предпочитали получить подарок в виде редкого произведения искусства, чем земельный надел. В основе многих наших любимых драматургических произведений лежит история утраты и обретения известного шедевра. Например, в одной такой пьесе рассказывается, как из-за недосмотра самурая, отвечавшего за порядок во дворце господина Хосокавы, внезапно загорелось помещение, где хранилась знаменитая дхарума кисти Сэссона. Решив любой ценой спасти драгоценное произведение искусства, самурай бросается в горящее здание и хватает какэмоно, но обнаруживает, что все пути к выходу отрезаны пламенем. Думая только о картине, он рассекает свое тело мечом, обматывает работу Сэссона своим разорванным рукавом и вонзает его в зияющую рану. Наконец огонь потушили. И среди дымящихся углей обнаруживают обгоревший труп, внутри которого покоится сокровище, не пострадавшее от огня. Как бы ужасны ни были такие истории, они убедительно свидетельствуют о том, как высоко ценилось искусство и преданность самурая.
Дхарума – вероятно, смешение слов «дарума» (кукла-неваляшка, олицетворяющая Бодхидхарму, буддийского праведника, у которого от постоянной медитации отнялись руки и ноги) и «дхарма» (основное понятие буддизма, судьба-предназначение). То есть речь идет о каком-то портрете буддийского праведника, вероятно, очень поучительном.
Какэмоно – традиционная форма японской живописи, вертикально висящий на стене свиток, снабженный по краям деревянными валиками.
Однако следует помнить, что искусство имеет ценность лишь в той мере, в какой оно умеет говорить с нами. Оно могло бы стать всеобщим, универсальным языком, если бы мы сами были универсальны в своих предпочтениях. Индивидуальная природа личности, сила традиций и условностей, а также наши наследственные инстинкты ограничивают область нашей способности к художественному наслаждению. В каком-то смысле сама наша индивидуальность устанавливает предел нашему пониманию; и наша эстетическая часть личности ищет в творениях прошлого сходства с собой. Это верно, что с развитием наше восприятие искусства расширяется, и мы приобретаем способность наслаждаться многими проявлениями красоты, которые раньше нас не трогали. Но в конечном итоге мы видим только свой собственный образ во Вселенной: наши личные черты характера и склад ума определяют способ нашего восприятия. Мастера чайной церемонии собирали только те предметы, которые строго соответствовали мере их индивидуальной оценки.
В этой связи вспоминается история о Кобори Энсю. Ученики превозносили изумительный вкус Энсю, отразившийся в выборе его коллекции. Как-то раз они сказали: «Каждый предмет здесь таков, что им нельзя не восхищаться. Это показывает, что у вас лучше вкус, чем у Рикю, поскольку его коллекцию мог оценить только один человек из тысячи». С грустью Энсю ответил им: «Это лишь доказывает, насколько я зауряден. Великий Рикю, проявляя смелость, любил только те предметы, которые нравились ему лично, тогда как я бессознательно угождаю вкусу большинства. Вот уж действительно, таких мастеров чайной церемонии, каким был Рикю, один на тысячу».