в различные части организма, что во многом напоминает то, чем мы занимались недавно с солнечным светом. Занятие это довольно тяжелое, но гипервентиляция приводит к определенной эйфории: мы ощущаем легкость в голове, оптимизм и без труда убеждаем себя, что значительно продвинулись по дороге к вечной жизни. Наверное, так оно и есть, если кислород — это жизнь, а двуокись углерода — смерть.
Когда брат Бернард решает, что мы надышались до состояния благодати, мы начинаем раскачиваться и перекручиваться. Каждый вечер упражнения разные, как если бы он составлял программу из бесконечного множества вариантов, наработанных за тысячу веков. Сесть, скрестив ноги, пятки в пол, хлопнуть в ладоши над головой, быстро коснуться пола локтями пять раз (ох!). Коснуться левой рукой левого колена, правую руку поднять над головой, глубоко вдохнуть десять раз. Повторить то же с правой рукой на правом колене, левая рука вверху. Теперь высоко поднять руки и, зажмурившись, с шумом бить себя по голове, пока перед глазами не засверкают искры. Встать, руки на бедра, сильно наклониться в сторону, пока туловище не согнется под прямым углом, сначала — влево, потом — вправо. Стоять на одной ноге, колено другой ноги прижать к подбородку. Прыгать как сумасшедшие. И так далее, включая многое из того, для чего мы еще не достигли достаточной гибкости — заложить ноги за голову, вывернуть руки, сделать стойку со скрещенными ногами и тому подобное. Мы выкладываемся полностью, чего никак не хватает, чтобы удовлетворить брата Бернарда: гибкостью своих собственных движений он без слов напоминает нам о великой цели, к которой мы стремимся. Теперь я уже не удивлюсь, если в один прекрасный день узнаю, что для достижения вечной жизни совершенно необходимо овладеть искусством засовывания локтя в рот; если ты не сможешь сделать, то, как ни жестоко, малыш, но придется тебе чахнуть на обочине.
Брат Бернард доводит нас почти до изнеможения.
Сам он проделывает все, чего требует от нас, не пропуская ни единого наклона или изгиба, не выказывая ни малейших признаков напряжения по мере выполнения всех этих трюков. Лучше всех художественная гимнастика идет у Оливера, хуже всех — у Эли, тем не менее Эли занимается со сверхъестественным неуклюжим энтузиазмом, достойным восхищения.
Наконец нас отпускают. Обычно это происходит после примерно полутора часов занятий. Остаток вечера — свободное время, но мы уже не в состоянии воспользоваться свободой: к этому моменту мы готовы упасть в койку и отрубиться, поскольку слишком мало времени остается до рассвета, когда раздастся бодрый стук брата Франца в мою дверь.
Таков наш дневной распорядок. Что все это значит? Молодеем ли мы здесь? Или стареем? Исполнится ли заманчивое обещание «Книги Черепов» в отношении хоть одного из нас? Имеет ли хоть какой-то смысл то, чем мы занимаемся каждый день? Черепа на стенах не дают мне ответов. Улыбки на лицах братьев непроницаемы. Между собой мы ничего не обсуждаем. Меряя шагами свою аскетичную комнату, я слышу, как палеолитический гонг звенит в моем собственном черепе: бом-бом-бом, жди-жди-жди, все увидишь, все увидишь. А Девятое Таинство нависает над всеми нами подобно обнаженному мечу.
29. ТИМОТИ
В тот день, когда мы выскребали бочки куриного помета при девяностоградусной жаре, я решил, что с меня хватит. Шутка затянулась. Тем более каникулы уже почти закончились; мне захотелось убраться отсюда. То же самое я чувствовал уже в первый день появления здесь, но ради Эли удержался от проявления чувств. Теперь я уже не могу больше всего этого выдерживать. Я решил поговорить с ним перед ужином во время отдыха.
Когда мы вернулись с полей, я быстренько ополоснулся и пошел по коридору к комнате Эли. Он был еще в бассейне; я слышал, как течет вода, как он поет низким монотонным голосом. Наконец он вышел, вытираясь полотенцем. Здешняя жизнь пошла ему на пользу: он выглядел сильнее, чем раньше, более мускулистым. Эли окинул меня ледяным взглядом.
— Зачем ты здесь, Тимоти?
— Просто зашел.
— Сейчас время отдыха. Мы должны оставаться в одиночестве.
— Мы всегда должны оставаться в одиночестве, — сказал я, — кроме тех случаев, когда мы с ними. Больше у нас не будет возможности поговорить друг с другом наедине.
— Это, очевидно, часть ритуала.
— Часть игры, — заметил я, — часть той вонючей игры, в которую они играют с нами. Послушай, Эли, ты мне почти как брат. Никто не может мне указывать, когда я могу поговорить с тобой, а когда нет.
— Мой брат гой, — произнес он. Мимолетная улыбка мелькнула и исчезла. — У нас было много времени для разговоров. Теперь нам велено держаться отдельно друг от друга. Тебе надо уйти, Тимоти, пока братья не застали тебя здесь.
— Что же это такое, черт возьми, тюрьма?
— Это монастырь. В любом монастыре есть свои правила, и мы, придя сюда, подчинились этим правилам. — Он вздохнул. — Уйди, пожалуйста, а, Тимоти?
— Как раз об этих правилах я и хотел поговорить, Эли.
— Не я их придумывал. Я не могу освободить тебя ни от одного из них.
— Дай мне сказать. Видишь ли, пока мы остаемся здесь в качестве Вместилища, часы продолжают тикать. Скоро нас хватятся. Наши родные заметят, что от нас давно нет вестей. Кто-нибудь обратит внимание на то, что мы не вернулись в колледж после Пасхи.
— Ну и?..
— Сколько еще нам здесь оставаться, Эли?
— Пока не получим то, что хотим.
— Ты веришь во всю ту чепуху, которую они вам говорят?
— Ты считаешь, все это чепуха, Тимоти?
— Я не увидел и не услышал ничего, что изменило бы мое первоначальное мнение.
— А что ты скажешь насчет братьев? По сколько им, на твой взгляд, лет?
Я пожал плечами.
— Шестьдесят. Семьдесят. Некоторым из них, может быть, и за восемьдесят. Они ведут правильную жизнь, много свежего воздуха и физических упражнений, продуманная диета. Вот они и поддерживают себя в форме.
— Я считаю, что брату Энтони не меньше тысячи лет, — сказал Эли холодным, агрессивным, вызывающим тоном; он как бы призывал меня посмеяться над ним, но я не мог. — Возможно, он еще старше, — продолжал Эли. — То же самое относится к брату Миклошу и брату Францу. Не думаю, что среди них есть хоть один моложе ста пятидесяти или около того.
— Замечательно.
— Чего ты хочешь, Тимоти? Ты хочешь уйти?
— Я думаю над этим.
— Сам или с нами?
— Лучше с вами. Если понадобится, то а сам.
— Мы с Оливером не уйдем. Да и Нед, я думаю, не согласится.
— Тогда придется рассчитывать только на себя.
— Это угроза? — спросил он.
— Это намек.
— Ты знаешь, что будет с остальными, если ты уйдешь.
— Ты всерьез веришь, что братья исполнят свое обещание? — спросил я.
— Мы поклялись оставаться здесь, — сказал Эли. — Они назвали цену, и мы согласились на нее. Я бы не стал недооценивать их способность выполнить обещанное, если мы дадим повод.
— Бред. Это просто кучка маленьких старичков. Если любой иа них пойдет за мной, я сломаю его пополам. Одной рукой.
— Может, и сломаешь. Может, и нет. Ты хочешь взять на себя вину за нашу смерть, Тимоти?
— Только не надо этой мелодраматической дребедени. Я — вольная птица. Посмотри на ситуацию с точки зрения экзистенциализма, как ты обычно от нас требуешь: мы сами устраиваем свою судьбу. Эли, мы идем собственной дорогой. Почему я должен быть привязан к вам троим?
— Ты добровольно поклялся.
— Я могу взять клятву обратно.
— Ладно, — бросил он. — Бери. Собирайся и уматывай.
Эли лежал голым, раскинувшись на койке, заставив меня смутиться: никогда я еще не видел его таким решительным, таким непреклонным, таким невероятно собранным. Или в парня бес вселился?
— Ну что, Тимоти? Ты же вольная птица. Никто тебя не держит. К вечеру ты будешь в Финиксе.
— Я не слишком тороплюсь. Я хотел поговорить об этом с вами троими и прийти к взаимопониманию, чтобы никто ни на кого не давил, чтобы вы все согласились…
— Мы согласились прийти сюда, — перебил меня Эли, — и согласились попробовать. В дальнейших дискуссиях нет необходимости. Ты можешь сматываться когда пожелаешь, но не забывай, что ты подвергаешь нас определенному риску.
— Это шантаж.
— Знаю. — Его глаза сверкнули. — Чего ты боишься, Тимоти? Девятого Таинства? Оно тебя страшит? Или тебя беспокоит, что ты вдруг и в самом деле получишь вечную жизнь? Уж не давит ли тебя, парень, экзистенциальный страх? Ты представляешь себя живущим столетие за столетием, прикованным к колесу кармы, не имеющим возможности освободиться? Так что пугает тебя больше, Тимоти: жизнь или смерть?
— Ах ты, педераст.
— Ошибся комнатой, — съязвил Эли. — Выйди по коридору налево и через две двери спроси Неда.
— Я пришел сюда с серьезным делом. Мне не нужны шуточки, угрозы, всякие личные выпады. Я просто хотел узнать, сколько ты, Оливер и Нед собираетесь еще здесь оставаться.
— Мы только что тут появились. Слишком рано говорить об уходе. Теперь ты меня оставишь?
Я вышел. Я ничего не добился, и мы оба это понимали. А Эли еще и кольнул меня в те места, об уязвимости которых я и не подозревал.
За ужином он вел себя так, будто я не говорил ему ни слова.
И что теперь? Сидеть, ждать и думать? Ей-богу, больше я этого не вынесу. Я просто не создан для монастырской жизни — независимо от содержания «Книги Черепов» и всего, что из этого может выйти. Для этого надо таким родиться: самоотречение и налет мазохизма должны содержаться в генах. Я обязан заставить понять это Эли и Оливера. Два психа, два одержимых бессмертием маньяка. Они останутся здесь на десять, на двадцать лет и будут выдергивать сорняки, ломать себе спины этими упражнениями, смотреть на солнце, пока не ослепнут, есть приправленную перцем кашицу и убеждать себя, что это и есть истинный путь к вечной жизни. Эли, которого я всегда считал странноватым и нервным, но в основе своей вполне рациональным, по-моему, определенно свихнулся. Взгляд у него стал стеклянным и неистовым, как и у Оливера: ненормальный, страшный взгляд. В Эли происходят и внутренние перемены. Он набирает силу день ото дня, наращивая не столько мышцы, сколько некую моральную силу, страстность, динамизм: его не собьешь с пути, и он дает понять, что не позволит чему бы то ни было встать между ним и тем, чего он хочет. Для Эли это что-то новенькое. Иногда мне кажется, что он превращается в Оливера — низ