И внучатые племянники, не добежав до реки, вернулись обратно. Они помогли своему дедушке слезть с подоконника, они привели его к дивану, укрыли пледом, положили мокрое полотенце на голову и горячую грелку к ногам и, убежав играть в футбол, оставили возле дедушки одного из внучатых племянников, приказав оказывать дедушке почет и читать ему вслух статьи, превозносящие его обширные знания.
За окном метались ветви деревьев, стал накрапывать дождь, а в комнате было тепло и тихо. Старый юноша лежал на диване, грея под пледом свои старые кости, испытывая желание целоваться с девчонками и прислушиваясь к хрусту своих подагрических суставов.
В это время он заметил прижавшуюся к оконному стеклу нашлепочку носа и хитрые раскосые глазки какой-то школьницы. И, почувствовав, что подсохший хохолок снова вскочил на его гладенькой лысине, он отпихнул ногой грелку и закричал, что он сейчас, что только наденет брюки, шерстяную фуфайку, вязаный жилет и ботинки с галошами.
Но, оглянувшись вокруг, он увидел спину своего внучатого племянника, который уже выпрыгивал из окна к хитроглазой школьнице, и, сколько старый юноша ни кричал, он не мог его докричаться.
И, лежа в одиночестве, он думал: «Как видно, это старость мешает мне наслаждаться молодостью. Не попробовать ли сдать свою старость в ломбард, как прежде я сдал свою молодость, а когда наслажусь молодостью досыта, тогда съезжу в ломбард, предъявлю там квитанцию, получу обратно свою старость и умру в глубокой старости, как приличествует солидному профессору».
Так он и решил сделать. На следующий день встал чуть свет, завернул свою старость в газету, перевязав ее крест-накрест веревочкой, и, вызвав такси, повез в ломбард.
— Примите, пожалуйста, мою старость, — сказал он приемщику. — Вот моя старческая немощь, вот мои морщины, вот лысина, а это проклятая подагра, из-за которой я не могу даже влезть на подоконник.
— Не всё, папаша, — сказал приемщик.
— Ах, простите, — воскликнул Мойкин, — я совсем забыл про склероз! — И он протянул в окошко свой склероз. — Вот теперь уже, кажется, всё.
— Нет, папаша, — сказал приемщик, — комплект не полный. Какая же это старость без тех знаний, которые вы всю жизнь приобретали? А ну-ка выкладывайте сюда свою ученость, и заработки тоже, и почет не забудьте — тот почет, который вам оказывает весь город.
— Как? — закричал Мойкин. — Что же останется мне?
— А молодость? — сказал приемщик.
— Только молодость? — воскликнул Мойкин. — И я опять стану глупым и невежественным мальчишкой, каким был в восемнадцать лет?.. Нет уж, покорно благодарю! Отдавайте обратно мою лысину и морщины, мою подагру и мой склероз. Уж лучше я останусь со своей старостью, а что касается молодости, так я подумаю, как бы мне всё-таки ею насладиться.
И, забрав свою старость, он поехал домой, обдумывая, как бы насладиться своей молодостью.
Но старость — это старость, и если человеку недавно стукнуло пятьдесят восемь лет и он встал чуть свет, ездил в ломбард и спорил с приемщиком, то, когда он возвращается домой, ему уже не до молодости, — ему дай бог только добраться до дивана и вытянуть усталые ноги.
А когда он добрался до дивана и вытянул усталые ноги, то сразу стал похрапывать.
Проснувшись, он заметил свою молодость.
Она валялась возле дивана на полу, рядом с войлочными туфлями.
«Что мне с ней делать? — думал он. — Только сор от нее…»
И велел вынести ее в чулан.
— Как, дедушка, вы хотите выбросить свою молодость, так и не насладившись ею? — спросили у него внучатые племянники.
— Что ж поделать, — вздохнул он, — зато я стал профессором, которого знает весь город.
А в полдень ему позвонили по телефону и сообщили, что его желает видеть академик, которого знает весь мир.
— Ай! — закричал Мойкин. — Я так польщен, я так взволнован! Дайте мне скорее бром с валерьянкой! Дайте мне скорее шляпу и палку и вызовите машину!
Академик был толстый, седой и краснощекий. Увидев Мойкина, он весело закричал:
— Здорово, Мойкин! Здорово, дружище! Сколько лет, сколько зим!
— Простите, — сказал Мойкин, — разве мы с вами знакомы?
— А как же, — ответил академик, — футбольную площадку помнишь? Вратаря помнишь?
— Рыжего? — спросил Мойкин.
— Рыжего, — ответил академик.
— Такого ветреного шалопая? — спросил Мойкин.
— Шалопая, — ответил академик.
— Который меня от занятий отвлекал?
— Того самого, — ответил академик. — Хорошее время — молодость.
— Хорошее? — спросил Мойкин.
И когда он вернулся домой, то, размышляя о словах академика, он заглянул в чулан, где валялась его молодость.
Но там было темно, и он ничего не мог разглядеть.
И до сих пор валяется его молодость в чулане вместе с ломаным велосипедом без одного колеса, продырявленным стулом, заржавленными коньками и старой клизмой, у которой разбита кружка и остался только шланг с наконечником.
Забытая кепка
Это такая наивная и непоучительная история, что даже рассказывать ее стыдно, тем более что кто-нибудь может подумать, будто я против размышлений и считаю, что совершать необдуманные поступки лучше, чем обдуманные.
Нет, совсем наоборот: я очень люблю размышлять и при всяком удобном случае размышляю о том и о сем, и семь раз примеряю, прежде чем один раз отрежу, и считаю, что лучше совершить один обдуманный поступок, чем десять необдуманных. И вот, руководствуясь такой мудростью, я довольно благополучно добрался до пятидесяти с лишним лет, и хотя нажил за эти годы лысину, одышку, ревматизм и грудную жабу, но зато окружен теперь нежными детьми и веселыми внуками, что на старости лет надо считать большой удачей.
А вот Феде Мойкину, другу моей юности, повезло меньше. У него до сих пор нет ни внуков, ни детей, ни жены, хотя всю жизнь он был таким рассудительным, что шагу не решался ступить, не обдумав этот шаг предварительно; даже зачерпнув ложкой суп из тарелки, он сначала не спеша поразмышляет о том, что делать дальше и какие это может иметь последствия, а потом уж сует ложку в рот.
Так он размышлял по всякому поводу без особого для себя ущерба вплоть до той весны, когда небывалая в наших краях эпидемия охватила все наше общежитие, всю улицу и, как говорят, даже весь город.
Весна в тот год была чудесная, вся в лучах, в брызгах и сверкающих каплях. Все мы были погружены в обычные весенние заботы: готовились к экзаменам, ремонтировали велосипеды, радовались тому, что пригревает солнышко и распускаются на деревьях почки, и ничто не предвещало беды, пока весенний ветер не занес на нашу улицу любовных микробов.
Эпидемия распространялась со страшной быстротой, и уже через несколько дней все мы тяжко вздыхали, писали нежные стихи и признавались друг другу в сердечных тайнах.
Любовные микробы, по-видимому, были рассеяны повсюду: в дождевых капельках, на зеленых листиках, в складках девичьих платьев и даже в звонках трамваев, которые плыли по улицам, как певучие флейты.
Любовь подстерегала нас, куда бы мы ни шли — на работу, в школу, в клуб, в магазин или в кино. И к началу мая уже были влюблены все мальчики и все девочки, все парни и все девушки, и даже некоторые пожилые мужчины и женщины, и даже три старичка и шесть старушек.
Дольше всех держался Федя Мойкин.
Размышляя о том, что влюбленные опаздывают на работу, проводят ночи без сна и худеют, не встречая взаимности, он старался пореже выходить из дому, особенно в вечерние часы, когда опасность заражения наиболее велика. Он ходил только на завод, так как заводы и фабрики, несмотря на эпидемию, всё еще продолжали работать; в столовую, так как без обеда не могли обойтись даже влюбленные; и в баню, где благодаря разделению полов опасность заражения была наименьшей.
Соблюдая разумную осторожность, он быстро шел по улице, и хотя мимо него шли чудесные девушки, черненькие и беленькие, высокие и низенькие, тоненькие и толстушки, и хотя каждая из них могла бы воспламенить нас, как спички, если бы мы уже не пылали, как факелы, Федя Мойкин шел мимо них, предусмотрительно обдумывая каждый шаг и каждый взгляд, и мы были уверены, что он, единственный из нас, сбережет в эти тревожные дни свой душевный покой.
Но мы ошиблись.
Любовь подстерегла Федю Мойкина не на заводе, не в школе, не в клубе и не в кино. Любовь подстерегла его в бане, возле киоска с аптекарскими товарами. Там стояли три девушки. Одна из них покупала мочалку. Это была красавица Катенька, в которую влюблялись все пареньки с нашей улицы, как только им исполнялось восемнадцать лет. И не влюбиться в нее в восемнадцать лет было так же невозможно, как в девятнадцать лет обойтись без бритвы.
И как только Федя Мойкин увидел ее, так в тот же миг и полюбил без всяких предварительных размышлений.
До сих пор он совершал лишь обдуманные поступки и всё в жизни делал как надо. Но вдруг он стал совершать лишь необдуманные поступки и всё делать наоборот.
Ему следовало пойти вместе с нами к мужскому отделению бани, а он пошел вслед за красавицей Ка-тенькой к женскому. Ему следовало вымыться, как вымылись мы, а он остался немытым. Ему следовало подумать о том, что сказать Катеньке, когда она выйдет из бани, а он ни о чем не подумал, а просто взял из ее рук мокрую мочалку, и пошел провожать ее домой, и молча сидел у нее весь вечер, глядя на нее влюбленными глазами. А когда она сказала, что он славный мальчик и что пусть придет завтра, то он так растерялся, что, уходя, даже забыл у нее свою кепку.
И всю ночь не спал Федя Мойкин. Мы не спали в эту ночь тоже. Мы слушали, как бьется его сердце.
— С кем оно так бьется? — спросил один из нас, приподнявшись в темноте на своей кровати.
— Разве ты не слышишь? — сказал другой. — Оно бьется с его рассудком.
Оно билось, как в стены темницы, маленькое, неопытное и отчаянное сердце влюбленного паренька.
«Доверься мне, — молило оно, — доверься. Ты любишь Катеньку, иди к ней завтра. Разве я враг тебе? Разве я не хочу тебе счастья? Доверься мне не