«Начинайте жить!» — сказал официальный представитель Совмина, показывавший нам это великолепие, как будто до того мы еще никогда не существовали. По советским стандартам, это был верх роскоши. Это был также верх — дальше некуда — того состояния постоянной показухи, в котором нас по-видимому, решили теперь держать: дом был рядом с этой показной школой, на Спиридоньевке, то есть совсем рядом также с Домом приемов МИДа, который посещает в различных обстоятельствах весь московский дипкорпус и все иностранные корреспонденты. Как ни оторвалась я от московской жизни, но тут уж даже мне было ясно, что это за жизнь у нас будет. И я сказала вежливо, что «это все прекрасно, но уж слишком большая площадь для нас двоих» и что мне надо подумать.
«Подумайте, подумайте! — бодренько отозвался представитель Совмина. — Хватит уж вам кочевать. Вот и дочке понравилось здесь, да?» — сказал он весело и получил в ответ фотогеничную улыбку, без которой в Калифорнии не рождается ни одна девочка. Он истолковал это как знак согласия. Но я-то понимала, что если мы сейчас примем вот этот статус, предлагаемый нам, этот образ жизни, то мы обречены. Потому что впоследствии мы будем существовать в этой золотой клетке, и моя дочь будет первой, кто взбунтуется против такой жизни.
Мне дали еще некоторое время, чтобы подумать.
5ДЕЛА СЕМЕЙНЫЕ
В то же самое время мы общались с семьей сколько могли. В квартире сына меня встретила моя старая мебель — так странно было видеть эти кресла, диван-кровать, письменный стол, книжные полки с моими книгами — они глядели на меня в упор, как из какой-то сюрреалистической картины… Все это собиралось по кусочку в 50–60 годы, венгерские кресла для гостиной, чехословацкая спальня, белые крашеные полки для книг сделаны плотником на заказ… В Москве никто особенно не печется о таких вещах. А я так и не научилась за годы на Западе собирать собственность и недвижимость. Но видеть все снова — было так странно. Никаких сентиментальных ощущений, скорее, какая-то онемелость, удивление…
Пришел мой внук, и, наконец, я смогла разглядеть этого приятного пятнадцатилетнего высокого подростка. Он походил на отца Елены, своей матери. Ничего общего с моим сыном я не нашла в нем, — он был как-то странно «не мой внук», — очень холоден, смущен, не знал куда девать руки, куда смотреть. Ольга преподнесла ему сникерсы и сумку «Адидас», купленные ею в Афинах, — и он не проявил никаких эмоций. Ее шокировало это — ведь это была ее собственная идея, она сама выбирала!.. В Америке всегда дети бросаются на любой подарок и горячо благодарят: здесь же принято не выражать чувств. Общение между ними не получалось — хотя Илья знал английский, а Ольга понимала немного по-французски. Пришел и Гриша и как-то сглаживал всю натянутость обстановки своей веселостью и добродушием: без него мы бы все заледенели.
Опять были закуски к водке и бесконечное питье оной. Казалось, как только в этом доме садились за стол, так начинали пить. Сын сказал, что у него повышенное давление и гастрит. «Так что же ты не соблюдаешь диету? — спросила я молодого врача. — Тебе творожок надо есть!» — сказала я, глядя на его хозяйку. «А мы творожок не любим!» — сказала она, немного кривляясь. Сын промолчал. Очевидно, она решает, что они едят и что пьют.
Мы ездили к ним на дачу, в Жуковку — это была та самая дача, где я жила в 1966 году, перед отъездом в Индию. Воспоминания тех дней о больном Браджеш Сингхе странно нахлынули на меня — Боже, как это было давно! Сюда тогда приезжали к нам посол Тикки Кауль и Мупад Галеб с женой, повидать Сингха. Ося и Катя были тогда еще подростками, такими легкими, послушными, на зависть всем матерям… Елена тоже приезжала в гости, Ося ухаживал за ней.
«Где такую невестушку-то откопали?» — спросила я Гришу, улучив минуту, когда мы были одни. «Не говори! — замотал головой Гриша. — Он встретил ее на одной из пьянок. Когда Елена ушла и забрала ребенка, он начал дико пить с горя, кто-то был необходим ему как нянька — вот она и появилась… Мы все говорили ему, только не женись! Но он сделал, как хотел. Она, конечно, теперь заправляет всем, сильная баба. Не в моем вкусе!» — сознался Гриша.
Невестушка тем временем громко и раскатисто хохотала, подливая водки и накладывая маринованных грибов, картошки, селедки — всех тех яств, которыми славится русская выпивка. Ольга сидела, вперившись в телевизор: слава Богу, это ее всерьез занимало. Мне захотелось сказать нечто приятное Люде, и я сказала довольно опрометчиво: «Знаете что, Люда, если хотите — называйте меня мамой». Она ответила своей знаменитой фразой, которую мне не забыть, вдруг бросив на меня острый взгляд недобрых глаз. «Ну, это мы еще посмотрим!» — «Была бы честь предложена», — заметила я. Традиционно, ей следовало меня именно так и называть. Отказ означал: «Мы и без тебя просуществуем». В этом у меня не было никаких сомнений. Гриша в изумлении вертел головой.
Для компании Оле был привезен некий мальчик, якобы говоривший по-английски, но Ольга утверждала потом, что он ничего не понимал. Илью мы видели всего дважды, потом было невозможно заполучить его в гости. Хотя он жил с матерью очень близко от нашей гостиницы, и я звонила ей с просьбой, чтобы мальчик зашел к нам, но этого так и не случилось. Мать говорила, что он слишком занят.
Еще более удивительным для меня было то, что мой сын, несмотря на просьбу зайти ко мне в гостиницу, поговорить посидеть вместе за семнадцать лет, так и не удосужился это сделать. Он все отговаривался, что «Люда не может». А когда я прямо попросила его зайти одного, он придумал всякие причины, чтобы не приходить.
Мы были в Москве уже месяц. Повидали за это время всех моих кузенов Аллилуевых — и тут было действительно радушие к нам обеим. Мальчики, с которыми я почти что росла вместе, мамины племянники, мало изменились. Теперь в возрасте от пятидесяти до пятидесяти восьми лет они были все так же хороши собою: все высокие, стройные, худощавые, белозубые, с карими веселыми глазами — просто загляденье — и выглядели все куда моложе своего возраста. Они были женаты, имели детей, хорошую работу; их жизнь идет хорошо — после ужасающих лет, когда их родители умирали, погибали в тюрьме. Они знали годы нищеты, страха, общественного остракизма, все на свете… Теперь они, наконец, довольны жизнью. К Ольге они были внимательны и теплы, и она это сразу же заметила. Мне так странно, что и у них — дети. Для меня они все еще «мальчики».
Один из них повел меня на Новодевичье кладбище. Возле могил мамы, бабушки и дедушки Аллилуевых, Павлуши и Жени Аллилуевых, Анны и Федора Аллилуевых прибавилась маленькая могила Василия Сталина — моего племянника, младшего сына Василия, умершего в двадцать лет от укола героина. Моя няня тоже похоронена здесь, и мы все соглашаемся, что необходимо перевезти сюда и Василия из его «казанского изгнания»…
Этому будет противостоять его незаконная (четвертая) жена Маша, якобы обладавшая правом похоронить его там, где ей вздумалось. Но мы-то знаем, что Василий никогда не был разведен со своей первой женой, Галиной, у которой все еще хранится их брачное свидетельство. Надо привести ее в суд, чтобы доказать, что она и есть единственно законная жена, что Маша не имеет никаких прав на могилу Василия, и тогда — открыть могилу и… доказать, что ему «помогли» умереть. Мы все знаем, что там было что-то очень подозрительное: не было ни свидетельства врача, ни вскрытия тела. Маша,[7] как она и сама говорила, «колола ему снотворное и транквилизаторы, чтобы не бушевал», — и это после алкоголя! Таким путем можно расшатать здоровье и слона. Василий же в то время, после семи лет тюрьмы, был крайне ослаблен, почти ничего не ел, страдал язвой желудка, артериосклерозом, но все же продолжал пить. На последних фотографиях он выглядел куда хуже, чем в тюрьме…
Я написала Громыко, прося его принять меня по этому вопросу: мы все хотели положить конец посмертным мытарствам бедного Василия. Однако Громыко не принял меня за все время моего пребывания в СССР и даже не ответил, хотя меня заверили, что он получил мое письмо.
Все эти мрачные дела, смерти, память о маме и посещение Новодевичьего кладбища повергли меня в такую тоску, что, казалось, я и сама прикоснулась к могильным камням и заглядывала в могилы… Чтобы отделаться от всех этих мыслей, мы с Олей пошли проведать моих племянников — приходящихся ей кузенами. Они были моложе и веселее, и это хоть немного отвлекло нас.
Гуля, дочь моего брата Якова, вышла замуж за араба-инженера из Алжира, и у них был сын, мальчик двенадцати лет, с врожденным поражением слуха. Отец его, часто бывавший во Франции по делам, хотел повезти его туда к хорошим докторам, но мальчику не разрешали выезд из СССР. Не разрешали такового и самой Гуле, уже теперь сорокалетней специалистке по алжирской литературе, — хотя ее муж не раз предлагал взять на себя расходы по ее пребыванию за границей. Я хотела попросить Громыко и об этом — но мне не удалось попасть к нему. Гуля с возрастом еще больше стала похожа на моего брата Яшу, особенно глазами, ртом и манерами. «Ну, почему не дать ей поехать повидать родственников? Опять эти идиотские запреты», — думала я. Ничего не изменилось с тех пор, как я уехала… Гуля и Оля понравились Друг другу и как-то объяснялись наполовину по-французски, который Гуля прекрасно знала как переводчица, наполовину знаками. Здесь — как и среди всех Аллилуевых — Оля смогла почувствовать, что она — в кругу семьи. Оле было так занятно видеть всех этих родичей, близких ей по крови, но выросших в совершенно ином обществе.
Мой племянник Александр, старший сын Василия, за семнадцать лет, что я не видела его, проделал головокружительный взлет: я нашла этого когда-то тихого, боязливого мальчика теперь режиссером-постановщиком Театра Советской армии — и не могла поверить перемене к лучшему, произошедшей в нем! Всегда неуспевавший в школе, болезненный и хрупкий, живший последнее время с сильно пьющей матерью и начинавшей пить сестрой, Александр ничем не проявлял тогда своих талантов. Но за прошедшие годы он окончил Театральное училище и нашел себя.