Мы пошли смотреть его спектакли — очень изящную, романтическую «Даму с камелиями», и я все не могла поверить… Это ли Саша? Это ли наш Саша, выходящий из-за кулис и быстро раскланивающийся перед публикой после спектакля, всегда имевшего успех?
Дома Александр показал нам свою небольшую квартирку, чистую, убранную с огромным вкусом, но очень просто. Он совсем не пьет и чрезвычайно чистоплотен. Так хорошо говорит, много читает — нет, не может быть! Он похож на Василия, когда тот был совсем молодым и еще непьющим; нервное, впечатлительное «аллилуевское» лицо с мягкими карими глазами, как у них всех… Саша, Саша, какой ты стал! Спокойный, тихий, внимательный — ничего от его самолюбивого, агрессивного отца. Александр очень внимательно и тепло встретил Ольгу, и, хотя он не говорил по-английски, они сумели подружиться. Он водил нас в театры, на песни и пляски цыган в единственном в мире Государственном цыганском театре.
Мы встречались с Аллилуевыми, с Гулей и Александром и позже. Ольга получила хоть небольшое представление о своей обширной семье. От Кати, моей дочери и ее сестры, пока что ни слова, хотя мне сказали, что «ей было сообщено о нашем приезде». Она живет на Камчатке, изучает вулканы, работает на исследовательской станции Академии наук.
Однако ни сын, ни внук не желают зайти к нам в гостиницу. Я никак не могу понять этой перемены в сыне. Не он ли плакал в телефон, когда я жила в Англии? Спрашивал: «Неужели я тебя больше не увижу?!» Ну вот, я здесь. Так почему же ты не зайдешь ко мне поговорить, посидеть… Уму непостижимо. Он попросил денег, я дала ему, что имела. Потом он пожелал пойти в валютный магазин — я спросила: «Что тебе там нужно? Вы с Людой не похожи на нуждающихся. Хорошая квартира, зимняя дача с поварихой, все готовое. Я лучше дам денег Наде или Саше, они так обтрепались». Он рассердился и начал кричать в телефон. «Ну, я не для того сюда ехала, чтобы слушать твой крик», — сказала я.
Эта перемена в характере, в самой натуре — признак глубоко зашедшего алкоголизма. Я наблюдала это и в своем брате. Процесс саморазрушения захватывает дух и ум. Личность теряет свои качества, таланты, свою привлекательность. Потрясающий творческий взлет, происшедший с моим племянником Александром, и увиденный в сыне настолько же невероятный упадок всех лучших сил за то же время — меня совершенно потрясли. Поэтому, когда старые друзья говорили мне: «А ты совсем не изменилась!» — я считала, что и слава Богу! Хоть что-то должно остаться неизменным в этом круговращении.
Не застала я в живых Александра Александровича Вишневского и Люсю Каплера, Татьяну Тэсс и Фаину Раневскую. За то время, что мы были в СССР, скончались Федор Федорович Волькенштейн и Сергей Аполлинариевич Герасимов — два больших старых друга. Каким-то могильным духом веяло из Москвы, и у меня было такое чувство, что мы попали на кладбище.
Но на родное пепелище
Рыдать и плакать не приду;
Могил я милых не найду
На перепаханном кладбище.
Так написал Вячеслав Иванов, ни разу не пожелавший вновь посетить родину, которая представлялась ему так же неузнаваемо разрушенной, как «перепаханное кладбище». Какой жуткий образ!.. У меня неотвязно вертелись в голове эти строки, пока мы были в Москве; а неузнаваемые улицы когда-то родного города были, как перепаханное, развороченное, выпотрошенное кладбище.
Зачем мы приехали сюда. Боже, Боже. Какое идиотство, какая опрометчивость, какие новые цепи я надеваю на себя опять — разве мы сможем так жить? Бедная, бедная моя Оля. Ведь ее запихнут не сегодня-завтра в эту показную школу, где завуч так похожа на тюремщицу. Она уже звонила и спрашивала, почему Оля не приходит. А разве мы договорились, чтобы она приходила туда?! Но здесь, в Москве, дела делаются не так, как вам это сказали, а так, как решили «наверху». Ты можешь и не знать, что там решили, а узнаешь только окольным путем. Я понимала, что нас «окружили», лишили самостоятельности, теперь заставят жить в этой роскошной квартире бывшего члена политбюро, а Оля будет ходить каждый день в эту школу рядом…
Я спрашивала совета у Гриши, но он-то полагал, что все прекрасно, что дела идут просто замечательно. «Не волнуйся, береги сердце! — говорил он, глотая маленькие таблетки валидола, успокоительного для нервов. — Хочешь валидольцу?» — как будто конфетку предлагает. «Давай! Все равно уж теперь». И я тоже кладу в рот прохладный мятный валидол. Надо что-то придумать. Куда-нибудь уехать из Москвы? Сослаться, например, на то, что, мол, «в Москве нас преследуют иностранные корреспонденты», — что было святой правдой. Даже гнались за нами в машине по Садовой, с телекамерой. Но куда? В Ленинграде — то же самое. Ленинград был горячо любимым городом мамы, и я любила когда-то уезжать туда и бродить по городу… Но там будет все то же самое.
И вдруг — среди ночного бдения возник образ страны, где я никогда не жила, но где родились, жили, женились, любили почти все мои предки… Еще в Греции, в Афинах, когда нас возили по городу, показывая достопримечательности, вдруг возник образ Грузии, — может быть, из-за схожести синего, теплого моря с таким же Черным. Может быть, из-за похожести лиц вокруг с темными глазами и черными кудрями. Может быть потому, что в той церкви Святого Георгия, на горе в Афинах, куда мы вошли, я увидела большой образ Георгия Победоносца, покровителя Грузии… Так вдруг неожиданно близка стала мне Греция тогда — я никогда раньше не думала о таком сходстве — но, конечно, безусловно, христианство, Византия, такие же точно каменные церкви, церковная музыка… Танцы, песни, южная кухня, южный темперамент…
Я не спала ночь, вдруг вспомнив, как привиделась мне тогда в Афинах далекая и малознакомая Грузия. Может быть, не напрасно привиделась? Как сказал Пушкин:
Быть может, за хребтом Кавказа
Укроюсь от твоих пашей,
От их всевидящего глаза,
От их всеслышащих ушей.
6«БЫТЬ МОЖЕТ, ЗА ХРЕБТОМ КАВКАЗА»…
… «Быть может, за хребтом Кавказа», — повторяла я всю ночь. А наутро готово было решение. В России, для русских бежать на Кавказ было, очевидно, традицией эскапизма, как сказали бы теперь. Но бежали туда, за хребет, не только прогрессивно мыслящие дворяне и офицеры девятнадцатого века. Бежали туда также из Европы, например, предки моей бабушки из Вюртемберга, или бедные русские крестьяне — из-под Воронежа, как наш дедушка Аллилуев. Почти со смехом подумав обо всех этих «предшественниках», я вдруг зрительно увидела, что для нас с Ольгой вполне естественно быть там — поскольку мы не в состоянии выдержать всего нажима Москвы.
Я схватила бумагу и настрочила письмо в правительство — а куда же еще? — умоляя, в самом деле умоляя, позволить нам уехать «в провинцию», так как «в Москве мы слишком на виду и будем вечно подвергаться атакам западной прессы». Этот пункт должен был вызвать к нам сочувствие — а также сыграть в нашу пользу. Затем я ссылалась на «исторические семейные связи с Кавказом», перечисляя всех Аллилуевых, — в Тбилиси даже улица Аллилуева имеется — в честь дедушкиных подвигов во время стачек начала века. Я обещала «полное понимание и сотрудничество с местными властями», что должно было означать, что я не буду эксплуатировать чувства грузин к моему отцу и не буду играть на этом. Еще бы! Зачем мне это нужно? Я обещала… все что угодно, только чтобы нас туда пустили, и чем скорее, тем лучше. Я понимала прекрасно, что вниманием, уделяемым нам западной прессой, правительство уже раздражено — ну вот, так я иду вам навстречу, хочу уехать из столицы.
Написав это, я заказала кофе и завтрак. Оля вскоре уселась за урок русского языка с учительницей, а я стала собираться с духом для новой битвы.
И точно: в полдень появились представители Совмина и наши опекуны из МИДа, торжественно несущие в руках папки с бумагами. Мы все уселись за стол — теперь уже мы были в небольшом обычном номере, так как я сочла нужным отказаться от двухкомнатного роскошного и бесплатного, в который нас поначалу поселили. Представители Совмина достали документы для оглашения постановления Совета Министров СССР, касающегося меня и моей дочери. Момент был торжественный. Я слушала все молча.
Мне, очевидно, все прощалось — во всяком случае, прошедшие восемнадцать лет отсутствия не упоминались так, как будто их вообще не было. Меня приняли как библейского блудного сына. Нам предоставляли ту громадную квартиру в доме членов политбюро, рядом со школой; машину с шофером; восстановлена была моя пенсия, данная мне по смерти отца. Декрет также выражал надежду, что вскоре я окажусь вновь «в коллективе» и что Ольга Вильямовна Питерс вскоре почувствует себя совсем дома. Образование в СССР, конечно, бесплатное — вы платите своей жизнью, но не деньгами.
Я сидела и ждала конца. Потом попросила прощения — поблагодарила за все (благодарность должна быть передана правительству) и попросила разрешения прочесть им теперь письмо, которое я только что написала в результате всех событий со дня нашего приезда.
Я читаю очень вежливое, дипломатичное письмо, наполовину составленное из благодарностей, но, читая, я замечаю, как вытягиваются их лица, как они остолбеневают, а когда я кончила читать, — молчат… «Я думаю, что это решение удовлетворит всех и будет всем на пользу», — повторяю я. Они молчат, не веря своим ушам. Потом я слышу: «Хорошо, мы доведем ваше письмо до сведения правительства».
Я не ем весь остаток дня, молюсь и молюсь, «держу кулаки», даже не разговариваю с Ольгой — и молю Господа, чтобы помог…
Он помогает.
Через несколько дней я получаю приглашение зайти в Представительство Грузии, крошечную миссию, одну из тех, которыми располагает в Москве каждая республика. Сразу же бросается в глаза хороший вкус, свободные веселые манеры служащих, обилие свежих фруктов на столе главы миссии, элегантного человека средних лет. Он заметно нервничает и разглядывает меня с любопытством. Он сообщает мне что нам с дочерью разрешено жить в Грузии, — и затем он широко улыбается. После того как формальная часть закончилась, он пододвигает мне фрукты, предлагает вина (я отказыв