– Ты можешь забрать нас отсюда? – спросила наконец рыжая.
– Я отсюда никуда не собираюсь.
– Да ладно. А если я скажу, что ты обратился не по адресу, что здесь нет никаких чудес, что всё, что здесь есть, противоположно чуду полностью и абсолютно, и кроме бессмысленной гибели здесь ничего нет и быть не может?
– А ты это скажешь?
– Ха! – нахально воскликнула рыжая. – Я и больше могу сказать. Спорим, я могу сказать то, чего ты не можешь?
– Не надо, – попросил Док.
Но рыжая не была милосердна. Или наоборот, слишком милосердна была – не помиловала.
– Клемс умер, – сказала она.
– Ты помнишь, как это было, Док.
– Помню.
– И ты сказал: зачем ты сказала это. Помнишь?
– Помню.
– И я сказала: если ты тоже сможешь сказать это, ты выйдешь наружу и вынесешь нас. А ты не хотел. И я объясняла тебе, что здесь ты ничего не добьешься, не вернешь вас с Клемсом в другой жизни, не увидишь его никогда, если останешься здесь. А ты не верил. Помнишь, Док?
– Помню.
– Но ты сделал это. Ты помнишь? Помнишь, почему ты это сделал, Док?
Док кивнул с закрытыми глазами.
Они были маленькие и слабые, и Док не смог обречь их на гибель, хотя они и так не были живыми, и всего лишь надо было вынырнуть из пучины бреда, отмахнуться от галлюцинации – они растворились бы без следа. Но это было бы там, снаружи, а здесь, в спутанном пространстве бреда, они были – и как он мог согласиться с их гибелью? Они были грязные, оборванные, со стершейся краской и выщербленными глазами, с колтунами в волосах и с отбитыми носами – куклы. Они спали, прижавшись друг к другу, они перешептывались и вздрагивали, как испуганные дети. Он смотрел на них и качал головой в немом протесте. Он не хотел отказываться от последней надежды, но вот какой была на самом деле ее цена: не его смерть и даже не бесконечность пыток, а всего лишь наблюдать за тихой гибелью трех нелепых старых кукол. Какой уж тайгерм, подумал Док. Я даже этого вынести не могу.
И он прижал их к груди и сказал правду.
Четыре кошки его сестры усердно вылизывают миски, в окнах дома напротив закат застыл золотой слюдой. На столе лежат три куклы. Они благоухают мылом и кондиционером для белья – по наитию Док использовал его для их канеколоновых волос.
Док слышит, как звонит звонок в прихожей, удивляется, идет открывать. За дверью – Фрида. Она выпаливает на одном дыхании:
– Сайс позвонил, представляешь, я уже в аэропорту, а он такой: встречай, еду. Ну, к утру будет, значит. Извини, что так получилось, кто мог знать! Ты можешь остаться, ты нам не помешаешь.
Она вносит в кухню пакеты с продуктами, как попало запихивает их в холодильник, включает духовку, всё это – не останавливаясь ни на миг и не прекращая монолога.
– Ты правда не помешаешь, даже не сомневайся, Сайс будет рад…
И замирает, увидев на столе, на расстеленном полотенце голых мокрых кукол.
– Где ты их нашел? – медленно спрашивает она, щурясь, как будто внезапно стала близорука и не может их разглядеть с трех шагов.
– На чердаке, – спокойно отвечает Док.
– А я думала, что сломала… И выкинула их.
– Я починил, – отвечает Док. – Поправил кое-что. Но кое-что надо еще довести до ума. Я возьму их с собой? Если они тебе не нужны.
– Нет! – вздрагивает Фрида. – То есть, конечно, да – забери. Я уже не играю в куклы.
– А я – да, – говорит Док.
И всё опять начинается с начала или просто продолжается дальше.
Пепел и вода
Потому что пепел – символ смерти и траура, а вода – символ хаоса и гибели. Я подозреваю, что когда-то они означали нечто иное. Но сейчас только так: гибель, смерть, мертвость. Это всё, что я могу вспомнить или прочитать. Ничего другого.
Уже достижение, что я это теперь могу. Стало гораздо легче делать вид, что я живой. Чтобы не привлекать внимания, важно вести себя так же, как местные, слиться с окружающим. Нелегко это сделать, когда вокруг все живые, а ты нет. Живые дышат, трогают всё подряд, оставляют свои следы: частицы кожи, перхоть, волоски, капли слюны, жирные пятна, пот, всё это плотское, ощутимое. Живые изменяют пространство вокруг себя. От них колышется и нагревается воздух, вокруг них преломляется и отражается во все стороны свет, мнутся простыни, пачкается посуда, предметы сдвигаются со своих мест, и живые замечают это, не замечая, что замечают. Но если что-то пойдет не так, как обычно – они обратят внимание, не сомневайтесь. Люди это всегда замечают, даже если не могут понять, что не так. Они тогда просто чувствуют смутное беспокойство, необъяснимую тревогу. И начинают приглядываться, принюхиваться, и рано или поздно тебя раскроют, неаккуратный шпион, и тебе конец.
Поэтому я тщателен.
Сначала мне это совсем не давалось. Я совершал глупые ошибки, которые выдавали меня с головой. Пытался вести себя как люди – но сиденья кресел не продавливались подо мной, мои пальцы проходили сквозь стаканы, как сквозь дым, моя обувь не оставляла следов, когда я входил в помещение с дождя, кстати, прошивавшего меня насквозь.
И было большим облегчением, когда я научился прикасаться к вещам и как-то взаимодействовать с ними. Призраки этого не могут, всем известный факт. Я тоже не могу. Прикасаться к предметам самим по себе, как они есть, для меня недоступно. Но человечество издавна и постоянно создает незримую, неощутимую для живых, нематериальную, но весьма увесистую копию вселенной. Любой сколько-нибудь распространенный и ходовой предмет имеет второй, третий слой: значения. А есть такие предметы, на которых накопилось столько значений, что они стали чуть ли не весомее самих предметов. Эти предметы оказались символами чего-то еще, нематериального: идей, понятий, представлений, событий. И вот их-то я могу… брать, использовать, взаимодействовать с ними. Потому что смыслы нематериальны, ими я могу хоть жонглировать, сноровки хватает. А эти предметы, смыслы которых стали значительнее их самих, предметы-символы, привязаны к своим значениям намертво. Потянешь за смысл – и предмет сдвинется с места.
Зачем мне вообще притворяться живым? Не так просто ответить. Я сам толком не понимаю. Но я стараюсь, как будто это зачем-то нужно, не знаю, мне ли. Как будто на этот раз у меня такое задание. И я помню, как у меня начало получаться.
Я стоял в своей квартире у окна – строго говоря, висел, потому что я не могу опираться на материальные предметы, например, пол, и сила тяготения на меня не действует. Я, скажем так, находился у окна, потому что мне было всё равно, где находиться, а у окна я мог следить за временем суток, чтобы не нарушать принятый на базе режим. Важно было не отвлекаться, чтобы не уплыть сквозь стекло, это привлекло бы ненужное внимание к месту моего обитания. Я находился с внутренней стороны окна и просто так считал проходящие машины, пролетающих птиц, проплывающие облака, самолеты, порывы ветра – всё подряд, лишь бы слева направо, в тот вечер я считал всё, двигающееся слева направо. В другой день – наоборот, а то сверху вниз или снизу вверх, или по диагонали – еще четыре направления, разнообразие увеличивается таким образом, и занятие не сразу надоедает. Я думал о том, как буду считать завтра, представил возможные направления, вспомнил, что где-то видел такую же схему, что бы это могло быть, что-то про ветер… Роза ветров, rosa ventorum, шестнадцать шипов, ни одного лепестка – символ потерянности, поиска пути… Я словно почувствовал, что принадлежу к одному пространству с ней, я тоже… это. Что-то такое, то же самое. Что еще было в этом пространстве?
Я стал осматриваться. Увидел настенные часы и подумал: кажется, часы – символ времени, всего преходящего, бренности человеческой жизни. На столике возле кресла лежала книга, недочитанная мной – между страниц вложен конверт с письмом, на которое я не успел ответить. Может быть, мне было бы не так скучно, если бы я мог читать. Книга определенно является символом чего-нибудь, например, знания. Почему бы нет? Я потянулся за ней, ни на что особо не надеясь. Но книга не пропустила мои пальцы сквозь себя, из-за небрежности жеста я чуть не вывихнул палец об ее неожиданно твердую обложку. В приступе неоправданного оптимизма я плюхнулся в кресло – движением, привычным по прежней жизни. И потерпел неудачу. Со временем привыкаешь ко всему, но зрелище собственных коленей, неуклюже торчащих из сиденья, и локтей вперемешку с подлокотниками, меня обескуражило. Что-то я сделал не так, но что? Ну, конечно. Кресло, кресло… Я вернулся в вертикальное положение, готовый к экспериментам. Мне стало интересно – впервые после Климпо мне вообще стало как-то. Я чувствовал даже что-то вроде азарта. Не так чтобы прямо чувствовал, но как будто внутри меня звучало эхо, доносящееся издалека. Я его слышал очень ясно, почти как собственные эмоции. Они были всё равно какие-то не совсем мои. Но это ничего, зато они были, а до этого не было вообще ничего, и я не знаю слов, чтобы описать, каково оно, когда вообще ничего нет. И вы не знаете. И не надо.
В общем, мне было ясно, что делать с креслом. Я решил, что кресло означает для меня новые возможности. Снова сел – на всякий случай осторожно, так что удержался и только чуть-чуть погрузился в его объемное изображение. Что опять не так?
Довольно быстро, после двух-трех попыток, я догадался: живые могут придумывать собственные смыслы, а я нет. Чтобы манипулировать материальными предметами, мне необходимо прибегать к общепринятым, «накопленным» смыслам. Чем больше их мне известно, тем большим количеством предметов смогу воспользоваться. Что делать, если мне понадобится предмет, символическое значение которого мне неизвестно?
Книга – символ знания, она же и источник, и хранилище его. Библиотека стала моим прибежищем. При первом посещении пришлось подождать, пока кто-нибудь войдет или выйдет, чтобы открылась дверь: я пришел читать, а не устраивать шоу с привидениями. Выходя, я открыл дверь уже самостоятельно, я мог это сделать. Но мне гораздо удобнее было бы иметь нужную информацию под рукой, и я направился в книжный магазин.