Книга Дока — страница 31 из 47

Напоследок ему стало легко-легко: он ощутил, как ощущают что-то физическое, что он совершенно не представляет, как попал сюда. Не знает, значит и не сможет ответить. Вот его свобода: они могут делать с ним что угодно, но они не получат ответа. И тут же он разглядел и узнал один из цветков. Это был огромный, со стеблем крепким, как молодой дубок, кроваво-красный подсолнух.

– Зачем ты пришел? – он уже не мог разобрать, кто из них, одетых в красное, задавал вопросы. Он мог только отвечать:

– За куклами.

– Ты лжешь. Ты пришел за ним. Ты спасал нас только потому, что мы можем помочь тебе оживить его. Ты делал для нас всё, чтобы мы вернули тебе его. Ты отдал нам на растерзание своих друзей, и жен своих друзей, и их детей. Мы получили их и делаем с ними, что хотим. Нам больше ничего не нужно от тебя, глупый Док. Смотри, даже цветы из тебя больше не растут: ты пуст, ты ничто. Тебя нет, Док, и больше ничего твоего нет.

– Да, – сказал Док. – Конечно.

Теперь он слышал нежный сухой шелест. Лепестки летели ему на грудь, стебли оплывали серебристыми струйками. Сквозь их тающие ряды Док видел лица садовников, перемазанные красным соком цветов. Красного больше не осталось. Свинцовый, сизый, серебряный серый затянул все. Дым, пепел. Прах. Док и сам чувствовал себя призрачно-серым, несуществующим. Это не было плохо и не было хорошо. Это было единственно возможным, и он смирился и принял эту данность. Так ему казалось. Дикая сила рвущегося из гибели тела оставила его, он лежал в потоках праха, сам прах.

У души тоже есть эта дикая сила. Волей не выжмешь ее из себя – она по ту сторону воли, там, где всё кончается. И Док как раз оказался там. От гибели его не отделяло уже ничего, когда он встретился взглядом с Клемсом. Это был какой-то другой Клемс, не здешний. Его лицо было белым, как снег. Его глаза были черны. Он был мертв. Так честно, прямо и неподдельно мертв, что вся ложь этого места стала видна, как черная грязь на белом саване. И, глядя в его глаза, Док стал называть эту ложь.

– У тебя должна быть красная роза в волосах. Не мак. Роза. Ты не настоящая. Ты – не моя приемная дочь смерть. А ты, рыжая, ты должна бы знать, что я отказался от тайгерма, чтобы спасти трех дурацких сломанных кукол – и ты не одна из них, ты не моя безумная жизнь. И ты тоже подделка, клыкастая, ты даже кровь пить не умеешь – вымазалась, как младенец кашкой. Ты не моя любовь, и близко не похожа.

На двух оставшихся он даже не взглянул, пробормотал устало: где они видели таких психотерапевтов… даже не смешно.

Его клонило в сон, но он знал: нельзя. Еще немного, сначала надо доделать дело. Где-то здесь должны быть три дурацкие сломанные куклы. Где-то там ждет Камилл. Или Гайюс. Рассказать им этот бред – вот уж посмеются. За Клемсом придется идти отдельно и неизвестно куда. Но это потом. Спешить незачем. Он уже умер. А девчонок надо вытаскивать прямо сейчас.

Док еще раз посмотрел в мертвые глаза Клемса. Подожди еще.

И вдруг спохватился.

– А ты… согласен? – спросил вслух. – Ты-то сам хочешь вернуться?

Мертвые не отвечают на такие вопросы. Клемс отвернулся, и больше Док не мог его видеть.

Тогда он встал, стряхнул прилипшие к ранам лепестки и пошел искать своих девочек.

Да или нет

Серый пепел. Серая вода. Плотная тишина окутывает всё, но не дает тепла. Холода тоже нет.

Нет воздуха. Нет потребности в нем.

И это длится, и длится, и длится. Нет усталости. Нет скуки. Нет радости и надежды.

Он спрашивает меня, хочу ли я вернуться назад. Как будто я могу чего-то хотеть. Как будто могу.

Как будто есть кто-то, кто может хотеть.

Как будто есть кто-то.


Был человек. Как будто когда-то был человек. Неизвестно когда.

Как будто бывает такое – быть.


Был человек.


Кто-то был где? А где он сейчас?


Он спрашивает меня.

Я есть?

Кто я?


Кто он?

Что значит его вопрос?

Вопрос, то есть незнание. Чего он не знает?


Я, который есть, бредет, бреду, то есть шагаю медленно и бесцельно? Медленно и бессильно? Я иду полями серого пепла, я иду полями.

Вода течет у меня под ногами и в отдалении. Нет рек, есть течения. Струи, потоки. Пепел кружится в пространстве, ложится на воду, ложится на плечи мне, покрывает меня. Я протягиваю ему руки. Пепел ложится в ладони, наполняет их. Я подношу его к лицу, он мягкий. Я стираю его с лица рукой – рука твердая.


Он спрашивает меня, то есть не знает ответа.

Кто он?

Его вопрос нарушает совершенство пространства, то есть его завершенность. Его вопрос подразумевает «да» или «нет», он содержит возможности, порождает неустойчивость. Его вопрос – неопределенность. Неопределенность, то есть…

Я не могу назвать то, что там дальше, я не могу, потому что не знаю, что там дальше. Пепел вздымается вихрями, течения и потоки покрываются рябью, что-то происходит.

Я чувствую стеснение в груди, я чувствую тугой ком в глотке, я…

Я чувствую.

Боль.

Дрожь.

Что-то рвется наружу из меня – и что-то рвется в меня. Нет. Это я пытаюсь вобрать в себя что-то. Что-то, чего здесь нет.

Мой рот раскрыт так широко, что рвутся губы, мои пальцы скребут кожу на моей груди, как много у меня есть. То есть, как много меня.

У меня нет чего-то необходимого немедленно, бесконечно давно.

Мне надо…

Я вдыхаю.

Только пепел.


Я не знаю, сколько попыток я сделал.

Так началось время.


Я кричу – мне нечем кричать, в моих легких нет воздуха.

Я кричу. Я не слышу себя – здесь нет воздуха, нет звука.

Есть пространство, но нечем дышать. Есть вода, но невозможно напиться.


Воздуха нет. То есть голоса, которые я слышу, слышны не здесь, доносятся не отсюда. Вот первый голос:

– Так в чем же дело? Если бы это было возможно, Гильгамеш не остался бы безутешным, Орфей не был бы растерзан…

Второй голос:

– И что они сделали не так?

Он смеется.

Тишина. Потом первый голос произносит неуверенно: Гильгамеш вообще не звал Энкиду с собой. И Орфей не спрашивал Эвридику.

Но не в этом же дело, говорит второй голос. Не в этом.

Я узнаю эти голоса – не по звуку, которого здесь вовсе нет. Я узнаю их так, как узнал мои пальцы и мою кожу, когда пытался дышать.

Когда это было, когда я это говорил?

Когда он отвечал мне?

– Так или иначе, им не удалось.

– Это ничего не доказывает. Кто из них, потерпев поражение, встал и пошел обратно, снова, опять, еще раз? Кто ходил дважды и трижды? Один раз не вышло – и что? Сдались? Как дети, ей богу.

Я спорю с ним – отсюда, где мой голос не достигает его слуха. Я снова спорю с ним.

Нет, дети не таковы.

Дети просят и требуют, падают на пол и кричат, бьют руками и ногами, вопят, извиваются, заходятся криком. Пробуют снова и снова. Взрослым так нельзя. Человека называют взрослым, когда он научается смиряться и принимать неизбежное.

Но нет, Док и не дитя.

Он бы не просил и не спрашивал, он бы взял и пошел – раз и другой. И снова.

Ему надо.

Он не просит и не спорит.

Он не подчиняется и не бунтует.

Он идет куда ему надо и делает что ему надо.

Ему говорят «нет» – он говорит: ладно, зайду позже, а пока попробую еще как-нибудь. Он стучит, а дверь закрыта, и он идет дальше. Он сюда еще вернется.

Мое лицо теперь мокрое – и соленое. Может быть, я смогу напиться слезами?

Не от боли. Не от страха.

Я думаю о нем и плачу, потому что он – такой. Точно такой. Его «да» и «нет» лежат не где-то вовне, а в нем самом. Я не помню себя. Его помню. И сейчас я узнаю его – и плачу.

Нас всех учили этому: бой не закончен, пока ты не решил, что он закончен. Но для Дока, кажется, в этом не было ничего нового. Как будто ему другие сказки в детстве читали. Не те, в которых один раз потерпел поражение – и всё, конец. Он тогда поднял на инструктора свои ангельские глаза и уточнил: но решение ведь можно изменить потом?


Память возвращается ко мне. Я начинаю понимать.

Ему не надо спрашивать меня. Но он спросил. Что означает его вопрос?


Я вспоминаю, где звучат те голоса. Там трава выше колен, запах земляники и сосен в сладком медленном воздухе, и мы идем, раздвигая ногами траву, под нами пружинят ее тонкие корни, переплетенные в песчаной почве, над нами кружат серые и голубые и огненно-алые мотыльки, белые и коричневые бабочки, и черные с красными лентами, и лимонно-желтые. Он оборачивается, смеется. Ангельский непреклонный взгляд. Мягкий, как шелк, голос. Он шутит. Я шучу. Зачем нам быть серьезными? Какие могут быть шутки между нами? В клятвах нет нужды. Только «да» или «нет». Мотыльки взлетают при каждом шаге.


Я чувствую страх.

Не от того, что нечем дышать – я уже понял, что не умру от этого. Мучительна не бездыханность, а бесплодные попытки вдохнуть. Не пытаться дышать трудно, но ко всему привыкаешь. Это как не чесаться, когда нестерпимо зудит, а ты на открытой позиции. Я не дышу, не чувствую сердцебиения. Теперь, значит, вот так. Из этого «теперь» я восстанавливаю представление о том, что раньше было по-другому. Как будто понимание тела и понимание разума не одно и то же, надо совершить каждое понимание отдельно, не то чтобы совсем независимо, но обособленно, дважды. И третьим приходит понимание чувством: вот этот самый страх.

Только сейчас я начинаю понимать, почему он спросил, и страх охватывает меня. Если он спросил, значит, в этом есть необходимость. Что-то изменилось. Что-то не так, как было. Иначе – зачем вопросы, для чего нужны вопросы? Всё давно известно, очевидно и крепко. Если между нами ляжет ад, каждый пойдет искать другого, пройдет до середины ада со своей стороны. Если рай – тоже.

И он спросил меня. Что со мной не так? Что заставило его спросить об этом?

Только одно, понимаю я. Не может быть других причин. Насколько я изменился, что ему нужно спрашивать меня заново? Кто я теперь? Я спросил бы об этом у него – и только его ответ мне нужен. Но его уже нет рядом, нет и вдали. Он вообще не здесь. И это не имеет значения. Это Док. Он придет снова. Пройдет свою половину ада. А мне надо просто идти свою. Где-то встретимся.