Чем это страшно, спокойно спрашивает Гайюс.
Ягу передергивается. Не знаю, выкрикивает она раздраженно. Не знаю. И знать не хочу.
Потом, через вдох-выдох, твердо, отчетливо выговаривает, чуть не по буквам:
Поэтому ты, Гайюс, сделай что-нибудь. Что умеешь. Что угодно. Сделай что-нибудь. Иначе я не знаю, что я сделаю. И, понимаешь, не я одна. Сделай что-нибудь, пока не начали делать мы.
Звучит как угроза.
Это не угроза, обреченно вздыхает Ягу. Это прогноз погоды, понимаешь?
Был бы я нормальным терапевтом, думает Гайюс. Пошел бы я в обычные психологи. А лучше сразу – в дантисты. Говорила мне мама, думает Гайюс. Вот не пришлось бы и нянькой, и дядькой, и мамкой, и папкой, и сантаклаусом и бармалеем, и мерлином, и морганой, и я не знаю уж кем. Всеми сразу и по отдельности. Уж вляпался так вляпался. Молодой был потому что и самонадеянный, и да, иллюзии всемогущества было – как у младенца. И хотелось, конечно, спасти весь мир. А потом от этого вылечили – насколько это вообще возможно. А потом пришлось… А потом оказалось… И уже без всяких иллюзий. А теперь – что? А теперь просто работа. Такая. А у меня даже какой-нибудь завалящей иллюзии за душой не осталось. Не положено. Так должно быть. Во всяком случае, предполагается, что так.
Прошлое невозможно изменить, говорит Гайюс. И не пытайся.
И что, вот так просто – не пытайся, и всё? Док почти в открытую ухмыляется. Никаких страшилок, никаких санкций за нарушение?
Ты, наверное, не понимаешь. Давай объясню. Ты проживешь последние полгода полностью, совершенно реально, по-настоящему. Как в первый раз. Это будешь ты-тогдашний. Ты того времени. Ты каждой ночи и каждого дня, каждой минуты. И одновременно, понимаешь, одновременно же, ты будешь собой из сегодня, из прямо сейчас, как пойдешь – вот из этой минуты. С пониманием, с полным сознанием происходящего, с точным знанием каждой минуты того последнего дня и всех дней потом.
Не то чтобы я их помнил, эти «дни потом», сказал Док. Голоса у него не стало еще на первом слове, но Гайюс все услышал.
Помнишь, уверенно возразил он. Не головой, так шкурой и нутром – помнишь, не сомневайся.
Док согласно кивнул.
Изменить ничего ты не сможешь, потому что у тебя будет только сознание, только память и восприятие, но никакого доступа к управлению. Ты проживешь эти полгода… пассажиром. И тот, для которого это время будет в первый и единственный раз, он не будет знать ничего о тебе. А ты о нем – будешь. Ты будешь как Кассандра: всё знать и ничего не мочь.
Док снова кивнул.
Я думаю, это и есть ад, сказал Гайюс.
И это тоже, сказал Док.
Вот и все условия, сказал Гайюс. Пойти и вернуться.
Как я вернусь?
Просто доживешь до сегодня, и мы продолжим этот разговор с того момента, на котором остановимся сейчас.
Я готов, сказал Док. Что нужно сделать?
Я сделаю, сказал Гайюс. Вот всё, что я тебе сейчас рассказал и с чем ты согласился… Да будет так.
И стало так.
– Ну сколько можно? Каждый раз одно и то же, я задрался просить, чтобы ты этого не делал.
– Конечно, это я виноват, что…
Дальше Док не расслышал – он вообще слышал всё, как сквозь толстое одеяло, которое, к тому же, еще мнут и возят по ушам, так что шорох окончательно заглушает едва доносящиеся звуки. С той стороны накрывшей Дока беспросветной душной тьмы до него долетали голоса. Но разобрать слова он не мог, только интонации, только эмоции. Никакого смысла. Двое ссорились по ту сторону ватной тьмы – искренне, безоглядно. Только если совсем замереть и не дышать, можно было расслышать чуть больше.
– Конечно, опять я виноват.
– А кто? Я что ли?
– Да я вообще виноватых не ищу, послушай…
– Ну конечно, ты же такой справедливый, такой просветленный.
– Да послушай!
Один голос Док узнал почти сразу. Второй легко было вычислить, но поверить… Это я что ли? Док зашевелился, пытаясь разгрести одеяло, найти выход из глухого кокона. Но его движения породили новые волны шороха. Несколько следующих итераций в поиске то ли виноватого, то ли самой истины Док пропустил. Зато глаза немного освоились с темнотой, и он начал видеть, но не то, что внутри «одеяла», а, как в закопченное стекло, то, что по другую сторону. То. Того. Темный силуэт, обведенный тусклым светом. Клемс. Мое ты счастье. Это всё, что он успел понять.
И тут же его смела лавина эмоций, к которым он не имел отношения, которые не имели отношения к нему – но он их чувствовал. Досада, раздражение, отчаяние и тоска. И ярость. Хотелось наброситься на этого… этого… И просто заткнуть ему рот, чтобы не смел… И разорвать на куски. И уйти насовсем, чтобы больше никогда. Никогда.
О боже. Боже, боже.
Док вспомнил этот день, эту ссору, то есть не ее саму, а то, что было потом, как они ходили кругами по дому, искали возможности подойти ближе, как подавали робкие сигналы – потому что в начале никто не хочет показать, что сдается, что признал себя неправым. Не хочет показать, что был так слаб, что поддался атмосферному фронту, магнитой буре, недосыпу, вчерашней усталости, давним, детским еще синякам и ссадинам в собственной душе и вставшим криво звездам в небесах. Ни один не хочет первым показать, что жить не может без другого. Ни один. В начале. А потом – потом-то конечно, кто-то самый смелый и здравый сделает этот шаг, посмотрит этим взглядом, скажет это вслух. А то и оба разом. Как оно было в тот день? Кто первый протянул руку и коснулся напряженной спины? Всё будет – всё было – хорошо.
Но до этого, помнил сейчас Док, до этого еще полдня, несколько драгоценных часов.
На самом деле – минут. Но сейчас они казались часами. Драгоценными.
А этот, молодой, горячий, как…
К самому горлу подступало понимание.
Молодой? Насколько же он моложе? На девять лет? На девять дней? Как же разобраться в той чехарде? На девять жизней, на девять кругов ада. И да, еще на полгода, обещанные Гайюсом.
И этот молодой дурак действительно, всерьез готов их растратить на ссоры и размолвки, на глупые, бессмысленные выяснения того, что и так ясно как день. Я люблю тебя. Ты моя жизнь. Я тебя выбрал, потому что ты – это ты. И ты никогда меня не подводил и не подвел. Остальное – несущественно.
И главное – совершенно непонятно, что их тогда так… взняло. Если по правде – что тогда взняло его самого, Дока, что ему зашло не так? Уж точно Клемс ему ничего плохого не хотел… Ну, то есть, мог и хотеть плохого. Хотелось же самому Доку сколько раз порвать его к чертям и уйти насовсем, чтобы всё, навсегда. Погода, разность взглядов, принципиальные разногласия, вчерашний нездоровый ужин… Мало ли что. Человек – только человек. Стоит ли из-за этого терять драгоценные мгновения, когда они все уже сосчитаны и сочтены, уже подведена черта, под которой сумма всего, всех сложений и вычитаний, умножений и делений, всего потерянного, растраченного небрежно и расточительно, боже, боже…
Остановись, закричал себе Док, но ничего не могло измениться от этого крика, ничего и не изменилось.
Время пошло.
К ночи Док обрел способность видеть и слышать ясно, без помех. Так же хорошо, как если бы это было его собственное время и его собственная реальность. Он видел положение стрелки на циферблате и дату на календаре, скользящие отражения автомобильных огней на глянцевом потолке, проступающие сквозь сгущающуюся тьму и городское зарево мелкие сухие крошки света на небе. И он видел Клемса. Каждую складку кожи, каждый волос, даже тот, некстати выглянувший из ноздри, каждую трещину под скусанной кожицей на губе, каждую забитую пору. Он слышал тонкие и ворчливые свисты и бурления в животе. Ощущал его кожу, чувствовал запах его мыла, пота, усталости и сна. Док, тот, который моложе, катился по тому же склону – оборот за оборотом, по мягкой сон-траве, вдыхая и выдыхая спокойствие, безмятежность. Не спи, умолял его Док-наблюдатель, Док-незваный гость. Не спи. Не теряй мгновений. Дай хоть смотреть на него, не закрывай глаз, если больше ни на что нет сил и запала, лентяй проклятый, дай хоть смотреть, дай слышать его дыхание, дай, дай…
Док, бессонный, бился и рвался в засыпающем теле. Не помогло. Веки закрылись, свет погас. Оставался только слух. Оставалось считать вдохи и выдохи, улавливать таинственную механику перистальтики, храп – да, вспомнилось Доку, как в первое время они отчаянно спорили, кто из них храпит, а кто невинная жертва, пока в смущении не сошлись на том, что оба обладают выдающимися способностями в этой области. В эту ночь он мог слышать их слаженный дуэт – но недолго, потому что, как ни злился на молодого дурака, как ни пытался внушить ему хотя бы мирное объятие во сне, всё равно, сам заснул, не заметив как.
К счастью, они действительно ладили друг с другом. Бывают пары, между которыми искры, электричество, яростные сверкания, вольтова дуга. Док им не завидовал никогда, как бы красиво ни смотрелось со стороны, сам он себе такого никогда не желал. Общее пламя, ровное, сильное, огнь гудящий – тот самый, который иранские бунтовщики-маздакиты слушали в себе, закрыв уши ладонями, – вот чего искал Док и что обрел, встретив Клемса. Они ладили друг с другом, друг другу подходили, поэтому и размолвки случались редко, и ночи без объятий.
Но Доку, тому, который третий-лишний, всего было мало. Мало-мало-мало. Каждый день на календаре менялась даты, стрелки неслись по кругу с пугающей скоростью, циферки в электронных часах мелькали до ряби в глазах. Мгновения уходили, утекали, исчезали бесследно, ни одно не остановить, не задержать.
Тут-то горе и настигло его во всей глубине и ширине, скрыло небо, погасило свет. И он оказался беспомощен перед ним: ни рук – молотить по стенам, ни горла – истереться в крике и стонах, ни лица – корчиться в скорбных гримасах, ни головы – мотать несогласно. Ни биться, ни выть, ни рычать. Даже в каменную статую не обратиться: Док этого времени был невыносимо, неудержимо живой и бодрый, и ничто его не брало, ничто из того, что мог применить к нему Док-узник его тела.