– Тогда это объясняет, почему, судя по надписям, его гробница была указана в качестве священного места, где официальные лица могли провести ночь перед праздником, – говорю я.
– И, – добавляет Уайетт, – если в его саркофаге в шахте погребальной камеры имеется «Книга двух путей», это будет самая ранняя из известных версий.
– Погоди. Ты что, до сих пор не попал в погребальную камеру? За все эти годы!
Уайетт задумчиво ерошит волосы:
– Я начал раскопки в две тысячи тринадцатом году, и потребовалось три сезона, чтобы расчистить вход в гробницу, все зафиксировать и обеспечить равномерный доступ к погребальной шахте. В какой-то год мы лишились финансирования, и мне пришлось искать нового спонсора, что я и сделал. Однако я по-прежнему профессор на полной ставке в Йеле, а значит, у меня есть всего два-три месяца в год для полевых работ. Потому-то я и оказался в Эль-Минье в начале августа. – Уайетт поворачивается лицом ко мне, подперев плечом деревянную дверь. – Возможно, ты приехала в Египет, поддавшись внезапному порыву. А возможно, по воле Вселенной, так как твое место тут. Здесь и сейчас.
Брайан, услышь он такое, наверняка сделал бы большие глаза и сказал бы, что именно в результате законов физики ты расщепляешься на много различных версий себя самого, каждая из которых считает, что именно ее путь уникален и предопределен судьбой.
В одной вселенной я в Бостоне.
В другой – с Уайеттом, который открывает саркофаг и видит «Книгу двух путей».
И все же в третьей вселенной директор Службы древностей отказывается выдать мне разрешение.
Внезапно на нас падает тень, я поднимаю глаза, прищуриваюсь и вижу освещенный солнцем силуэт мужчины. Мне не разглядеть его лица; вижу только, как он тычет в меня пальцем:
– Мы, кажется, знакомы, да?
Мостафа Авад, директор Службы древностей, и был тем самым инспектором, который в 2003 году приходил на раскопки для регистрации артефактов, найденных членами экспедиции профессора Дамфриса. Молодой, с пытливым умом, Мостафа хотел знать все об истории собственной страны. Помню, как Уайетт учил Мостафу древнеегипетскому алфавиту и грамматике, а тот размахивал руками, хохотал и просил пощады, когда они дошли до именительного падежа, местоимений и прочих сложностей, оказавшихся выше его понимания. За эти пятнадцать лет он вдвое раздался в талии, а в волосах и бороде появились серебряные нити.
В своем офисе с системой кондиционирования воздуха Мостафа наливает нам чай. Уайетт, откинувшись на спинку кресла, мелковатого для его роста, прихлебывает чай из чашки:
– Надо же, я и запамятовал, что ты знаешь Дон.
– Я никогда не забываю лица людей. – Мостафа подмигивает мне. – А на твое я любовался целых три сезона.
Я улыбаюсь в ответ:
– Как давно ты уже директор?
– Ну, дай-ка подумать. В две тысячи девятом году я два года отслужил в армии. А потом получил эту должность, Альхамдулиллах. Хвала Аллаху! – Мостафа поворачивается к Уайетту. – Признаться, я был удивлен, увидев тебя под дверью, словно бродягу. В любом случае я собирался завтра приехать к тебе на раскопки.
– Ну да, хорошо. Но у меня дело, не терпящее отлагательств, – покосившись на меня, начинает Уайетт. – Я хочу, чтобы Дон поработала на концессии Йеля.
– Ах! – Поднявшись, Мостафа начинает перебирать лежащие на столе папки. – У меня где-то здесь были бланки разрешений на следующий декабрь…
– Я, конечно, извиняюсь, – перебивает его Уайетт, – но на самом деле разрешение мне нужно сейчас. Завтра.
Мостафа опускается в кресло и складывает пальцы домиком.
– Понимаю… – Он поднимает глаза на Уайетта. – Ты просишь меня как директора Службы древностей? – Уайетт начинает кивать, но Мостафа его останавливает. – Потому что как директор я, естественно, не могу нарушить высокие стандарты проведения археологических работ в Египте. А если пойдут слухи о том, что я сделал исключение для одной концессии? Представляешь, что будет?! Все остальные сразу же побегут ко мне просить об одолжении.
Я сижу ни жива ни мертва, судорожно вцепившись в подлокотники кресла.
– Конечно, – вкрадчиво говорит Уайетт. – Вот потому-то я и прошу тебя как друга.
По лицу Мостафы расплывается широкая улыбка.
– Тогда совсем другая история. Если к тебе неожиданно приехал гость, которого ты взял с собой на раскопки, – персональная гостья, – я и не посмотрю в ее сторону, пусть даже она будет не только наблюдать, но и что-то делать. – Мостафа протягивает мне руку. – С возвращением, Дон.
Любой древний египтянин наверняка сказал бы вам, что слова обладают большой силой. Существовали мифы, согласно которым, если ты узнаешь настоящее имя бога, это позволит установить над ним власть. В «Книге двух путей» были ворота, через которые нельзя было пройти, не обладая знаниями о том, как обращаться к их стражам в облике зверей. Сама гробница, где душа Ба каждую ночь воссоединяется с телом, также подпитывалась от слов. Посетители гробниц должны были читать написанные там заклинания – peret kheru, – которые начинали действовать от звуков голоса. Там перечислялись рыба и дичь, пиво и лодки, хлеб и быки – короче, то, что может понадобиться в загробном мире, и, когда вы озвучивали список, все перечисленное волшебным образом возникало перед вашими незабвенными.
Вот об этом я и размышляла как-то раз в гробнице Джехутихотепа II во время своего первого археологического сезона, когда мы с Уайеттом пытались обследовать различные секции внутренней камеры. Близилось время ланча, и я умирала с голоду, так как встала ни свет ни заря: в половине пятого утра. Я смотрела на гигантское блюдо с нарисованной едой, стараясь не обращать внимания на предательское урчание в животе.
– А я все слышу, – пробормотал Уайетт.
Я зарисовывала на лавсановой пленке жареного гуся, который больше смахивал на индейку, и это притом что в Древнем Египте не было индюшек. Даже в наше время индейку здесь называют dik rumi – римский цыпленок.
Когда у меня в животе снова заурчало, Уайетт, оторвавшись от работы, сказал:
– Если ты не положишь этому конец, нас атакуют летучие мыши.
Я бросила взгляд на потолок гробницы, колышущийся, как черный занавес:
– Они даже не подозревают о нашем присутствии.
– В прошлый сезон с нами работал один постдокторант, утверждавший, что они не нападут, даже если взлетят. Из-за эхолокации. А потом летучая мышь ударила его прямо по лицу.
Прищурившись, я принялась наблюдать за тем, как одна летучая мышь, отделившись от остальных, перебралась на свободное место на потолке. А потом, словно из порванного пакета с крупой, по потолку расползлось черное пятно. Я вынула зеркальце и попыталась направить свет вверх, чтобы понять, сколько там этих тварей.
Уайетт схватил меня за запястье:
– Ради бога, не делай этого! Тогда они распространятся по всей гробнице. – (Меня аж передернуло.) – Должно быть какое-то специальное слово для обозначения сборища сердитых летучих мышей. Ну, ты понимаешь, вроде стада бегемотов. Или артели хорьков.
– Положим, последнее ты сам придумал.
– Клянусь Богом! А еще есть заговор лемуров.
– Шабаш, – провозгласила я. – Вот как нужно назвать сборище летучих мышей.
– Эй, можешь глянуть на это повреждение?
Я подползла к правой стене во внутренней камере. Уайетт всматривался в часть стены, которую много веков назад или искромсали, или разбили. Он показал на остатки иероглифа.
– Это птица, – помедлив, заявила я.
– Премного благодарен, Шерлок, – сказал Уайетт. – Но посмотри на форму ее головы. Это aleph – коршун или tiw – ястреб?
– Лично я считаю, что это коршун.
– Без обид, – ухмыльнулся Уайетт, – но, скорее всего, это tiw.
Я и не претендовала на то, чтобы соревноваться с Уайеттом в эпиграфике, но если бы я нарисовала этого коршуна, то вышло бы куда правдоподобнее, чем то, что возникало на лавсановой пленке под рукой Уайетта. Я отвернулась, уставившись на длинную свиту Джехутихотепа, состоящую из придворных и родственников. Цвет кожи людей варьировал в широкой гамме тонов, однако лица женщин обычно раскрашивались желтым, а лица мужчин – красным. Если в Древнем Египте вы были высокооплачиваемым официальным лицом, ваша жена сидела дома, а не работала в поле. Даже тогда имели место привилегии для светлокожих.
За процессией хорошо одетых дам тянулись вереницей хранители печати, которые несли всякую всячину: от лука со стрелами до копий со щитами, секир и паланкинов. Рядом с ними вышагивал пятнистый басенджи с хвостом кренделем; пес был изображен намного крупнее людей, что говорило о важности этой собаки для Джехутихотепа.
Уайетт заметил, что именно привлекло мое внимание:
– А ты знала, что древние египтяне давали собакам имена людей, но вот всех кошек они просто называли кошками?
– По-моему, правильно, – ответила я.
– Кличка собаки значится у нее на спине: иероглиф, обозначающий жизнь, – ankh – и перепелка, изображающая букву «u».
– Ankhu, – с улыбкой шепчу я. – А у тебя есть собака?
– У моего брата была.
– И он что, не давал тебе с ней играть?
– Он и не должен был. – Эти слова прозвучали очень загадочно. Уайетт сел, уронив маркер, и принялся растирать руку. – А тебе известно, что означает Ankhu?
– Живущий.
– Да. Но это однокоренное слово с ankhet, что означает «наложница».
– У тебя только один секс на уме! – возмутилась я.
– Похоже, не у меня, а у старины Джехутихотепа. – Уайетт ткнул пальцем в левую часть наскальной живописи, где изображение Джехутихотепа было уничтожено или стерлось со временем, в результате чего осталось лишь бесцветное пятно с видневшимися остатками раскрашенного синдона. Лицом к номарху была нарисована женская фигура: его жена, Хатхорхотеп. За ней шествовали одиннадцать женщин, часть из которых была названа, а часть – нет.
– Мы знаем, что это его жена, благодаря надписи над ней, – сказал Уайетт, по-прежнему показывая на левую часть изображения. – А это, скорее всего, его мать – Сатхеперка. А еще тут имеется целый выводок дочерей, сестры – одна или две… но вот эти три дамы были его наложницами, навечно запечатленными между женой и детьми. Как удобно!