[471] составляют одно, почему пользующиеся этими словами часто отождествляют их, как мы немного выше показали. Поэтому если как ипостась, так и природа, соединившаяся со Словом, не существовали прежде соединения с Ним, то по той же самой причине, по которой они признают одну ипостась Христову, пусть признают, что и природа Его одна. Ибо если те не различаются в соединении, то и в этом не будут различаться.
Кодекс 21.
Прочел Иоанна Филопона «Слово о воскресении» в <...> томах, в которых он отрицает воскресение тел[473], а также говорит много неразумного, осмеивая даже блаженных отцов наших.
Кодекс 22.
Прочел сочинение Феодосия-монаха, ученое опровержение избранных высказываний Иоанна Филопона против воскресения тел и сборник изречений из Священного Писания и Святых Отцов для обличения пустого труда Иоанна. <...>
Кодекс 24.
Прочел книгу, содержащую собеседования, состоявшиеся во времена Иоанна, епископа столицы[474] в царствование Юстина. Они произошли между тритеитами Кононом и Евгением с одной стороны и Павлом и Стефаном и придерживавшимися их ереси. Как кажется, Конон и Евгений держали сторону Филопона. Ибо когда сторонники Павла и Стефана стали требовать анафемы Филопону, то они не только не согласились, но и предоставили свидетельства его единомыслия с Севиром и Феодосием, их учителями. Ведь они во всем ином ведут благочестивые речи о богословии, признавая Троицу единосущной и единоприродной, Единого Бога и Единое Божество. Но они богохульствуют, когда говорят о частных сущностях и особенных божествах в отношении Отца и Сына и Святого Духа, сражаясь с истиной и с самими собой. Они высказывают и другие глупости, близкие к этому суетному мнению. <...>
Кодекс 43.
Пр очел Иоанна Филопона «На Шестоднев». В этой книге он [как писатель] чист и ясен и лучше своего собственного стиля. Он почти согласуется с Василием Великим и полностью противоречит Феодору Мопсуестийскому, который занимался тем же предметом и написал книгу под заглавием «Толкование на творение». Обличая его мнения, Филопон обратился к противоположной точке зрения. <...>
Кодекс 55.
Прочел сочинение Иоанна Филопона, [или люботрудника], а скорее суетрудника[475], «Против святого Четвертого Вселенского собора». В нем он вполне соответствует своему стилю, но бесстыдно стремится столкнуть [учение] собора в лжемудрие Нестория и говорит, что собор допустил анафему против Нестория потому, что считал не важным делом согрешить против человека, если при этом принимается его учение. Именно это он-де сам, хотя и подвергшись анафеме, ценил и любил более всего. [Так Филопон] создает фикцию и лживо измышляет то, что достойно его мудрования и непостоянного мнения. Вот так он суесловит о соборе и дерзит против него. Всю эту комедию против него он устраивает в четырех частях, не говоря при этом ничего убедительного или разумного. <...>
Кодекс 75.
Я прочел книжку Иоанна Филопона против божественно изъясненных догматов о Святой и Единосущной Троице, изложенных в огласительном слове иже во святых отцом нашим Иоанном, архиепископом Константинопольским, схоластиком, которое он произнес во время своего первого правления при царе Юстине.
Здесь он соответствует своему стилю. Он ясен и ни в чем не напряжен и не напыщен. Но в доводах Филопон не только нечестив, но и весьма ущербен и немощен, и даже поверхностной фантазией в отношении истины он не может приукрасить свои софизмы, направленные против благочестия. Ведь он изобретает природы и сущности, и божеств, и богов, и отсюда он неудержимо изливает всякое богохульство на христианскую веру и неразумно рассуждая, сколько означает одно. И благодаря своему, как он думает, искусству пустословия, а скорее – детской неопытности, он тщится опровергнуть наше богословское тайноводство.
Он не только слаб и неразумен в своих доводах, но и в других сочинениях, которые он написал, хотя и не отовсюду он украл [чужие] открытия и выдал за свои, и он резко отличается от тех, кто может отличать истину от лжи и стремится стяжать остроту мыслей.
То, что заимствовано им, сохраняет характер своих авторов, однако случается, что благодаря скверному употреблению и расположению текстов теряется благородство и мужество их создателей, так что они подобны организмам, – от рождения они прекрасны, но из-за питания и режима являются уродливыми и слабыми. В таком же стиле он передает изречения отцов – Богослова Григория и иже во святых Кирилла[476]. Но и они ничем не способствуют ему в достижении его заранее заданной нечестивой цели.
Что касается способностей души, то одни из них являются неразумными, другие – разумными. Из разумных же одни являются животворными и пожелательными, другие – познавательными; сходным образом делятся и неразумные способности. Опять-таки разумные и познавательные способности делятся натрое: на мнение, рассуждение и ум. Мнение занято вообще всем тем, что есть в чувственно воспринимаемом. Ведь оно знает, что все белое различимо зрением и что каждый человек – двуногий. Однако, кроме того, оно без участия разума знает заключения из познаваемого рассуждением, например, то, что душа бессмертна, оно знает, но почему бессмертна, – уже нет. Так что познаваемое мнением есть вообще все, что – в чувственно воспринимаемом, а также заключения из познаваемого рассуждением; познание этого и есть мнение. А почему душа бессмертна, мнение уже не знает, ибо знать это – дело рассуждения. Вследствие чего Платон в «Софисте» прекрасно определяет мнение, называя его завершением рассуждения[479]. Ведь эта способность знает только заключение рассуждения, приведшего к выводу о том, что душа бессмертна. Рассуждению свойственно как бы проделывать некоторый путь, переходя от посылок к заключению, откуда оно и получило свое название. И именно это – дело рассуждения. Дело же ума – простыми бросками, притом успешнее, чем посредством доказательства, схватывать предметы так, как это делает чувство. Воспринимая, например, белое или вот эту фигуру, чувство получает знание о них успешнее, чем посредством доказательства; ведь для этого знания не нужно умозаключения. Деятельность же ума совершается в тех, кому удалось достичь вершины очищения и науки и кто с помощью очистительных добродетелей привык действовать без посредства воображения и чувства. Ведь ум есть как бы совершеннейшее состояние души. Итак, ум занят умопостигаемыми предметами, рассуждение же – познаваемыми рассуждением, а мнение – познаваемыми мнением. А из этих способностей первое место занимает ум, последнее же – мнение, а срединное – рассуждение, которое сродни нашей душе, так как оно везде занимает срединное место. И посредством этого, то есть рассуждения, наша душа возвышается до созерцания умопостигаемых предметов, которое есть совершенство души. Ведь так как наша душа приучена и близка к чувственно воспринимаемым вещам, она из-за привычки к чувственным восприятиям не способна возвысить себя до созерцания умопостигаемых и нематериальных предметов. Но она считает, что они – тела и обладают величиной, и воображает, будто и там есть все то, что есть в чувственно воспринимаемых вещах. Поэтому Платон и говорит в «Федоне»[480], что для нас представляет наибольшее затруднение то, что всякий раз, когда мы ненадолго получаем отдохновение от поводьев тела и хотим посвятить досуг созерцанию божественного, воображение, вмешиваясь, повергает нас в смятение, заставляя думать, что божество является телом и обладает величиной и фигурой, и не позволяет нам мыслить о Боге независимо от тела и фигуры. Потому-то душе, устремленной к своему совершенству, нужно сначала действовать сообразно рассуждению, которое направлено на промежуточные предметы (таковы же умопостигаемые предметы, какими, например, являются наша душа и созерцание ею самой себя, а еще и математические предметы, которые обладают нематериальной сущностью, хотя и не обладают таким существованием), чтобы, привыкнув к ним, она действовала нематериально и, идя этим путем, продвигалась к совершенно отделенному от материи, то есть к божественному. Поэтому Плотин и говорит: «С помощью математических предметов у юношей происходит привыкание к бестелесной природе»[481]. Если же когда-нибудь рассуждение делает вывод и об умопостигаемом, то все-таки не само по себе, а соединившись с умом, подобно тому, как оно делает вывод и о чувственно воспринимаемом, соединившись с воображением. Итак, хотя многие из нас и не причастны к этому уму, однако некоторые его следы и образы дошли до нас. Они суть общие понятия, которые все мы познаем без доказательства, вернее сказать, успешнее, чем посредством доказательства. Именно эти общие понятия, пронизывая все, очевидно, являются образами ума. Поэтому ум и называют началом познания, посредством которого мы познаем умопостигаемое.
Иоанн Скот Эриугена
Иоанн Скот Эриугена вошел в историю мировой культуры скорее как философ, чем как богослов. Однако его наследие, весьма значимое в плане богословского содержания, дважды подвергалось осуждению со стороны Церкви – как при его жизни, так и спустя несколько веков.
Иоанн Скот происходил из Ирландии. Собственно именование «Скот» означало «шотландец». Другое именование – «Эриугена» – означает «ирландец по рождению», происходя от соответствующего латинского слова. Философ родился ок. 810 г. В 840-е ГГ. он перебрался во Францию, где стал учительствовать при дворе французского короля Карла Лысого. Эриугена пользовался большим уважением при дворе. По просьбе двух епископов, Хинкмара Реймсского и Пардула Ланского, которые попросили Эриугену опровергнуть представление монаха Готшалка о двойном предопределении Богом людей (к добру и ко злу), он написал трактат «О предопределении» (851). В этом сочинении Эриугена отрицает предопределенность Богом человека ко греху, говоря, что в Боге отсутствует различие между предопределением и предведением и Бог не может быть причиной какого-либо зла, поэтому человек отдаляется от Бога из-за неправильного выбора своей воли. Слова же бл. Августина (авторитетность которого Эриугена не отвергал), свидетельствующие о предопределении и о воздаянии грешникам за грехи, как утверждает Эриугена, являются лишь педагогическим приемом. Подобная позиция вызвала недовольство Хинкмара Реймсского и Пардула Ланского, его позиция показалась еще большей ересью, чем учение Готшалка, и в результате соответствующее учение Эриугены было осуждено на Поместных соборах в Валенсии (855) и Лангре (859).