<...>
Речь Латина в немногих словах показала, что он взялся за дело как мастер. Не следует удивляться тому, что не блещет он словесным искусством и речь его не ритмична, а сочетания не источают сладости. Ведь виды речей многообразны и редко у кого бывают собраны в них все достоинства. Случается, что один позаботился о ясности и чистоте, но не придал речи великолепия, а другой достиг пышности, но пренебрег ясностью, у иного речь сияет естественным блеском, а иной любит больше искусственную красоту. Лисий хорош в своей простоте, а Исократ приукрашивается. Слишком напыщена речь у Фукидида, у Геродота же этого нет, и изящество его беспредельно. Поэтому пусть простится Италу, если он прекрасен не во всем: он мастер своего дела, но красота не дается ему.
Он небрежет о слушателе, его откровенная речь неприятна, ведь она приготовлена и составлена из предисловий, тогда как речь тщательно отточенная не бывает нестройной и сбивчивой. И речь его не льет усладу в душу, но заставляет размышлять и держать в уме сказанное, она убеждает не болтовней, не наслаждением (не уловляет она харитами), не пленяет красотой, не увлекает сладостью, но как бы насильно покоряет рассуждениями[598]. <...>
Пусть и Итал получит право быть своеобразным, пусть и он, и всякий другой ученик мой сохраняют, полагаю я, им одним присущие черты. Мне приятны придуманные вами новые слова. Ведь это я родил вас, и я, ваш праотец, не стану ненавидеть потомка, каким бы он ни был, даже если у него голова приплюснутая, рука согнутая, колено вывихнутое, радушно приму я поскользнувшегося и приложу к речи свое повивальное искусство, обмою и сразу «вылеплю», как сказали бы вы по-ученому. <...>
При царе Алексее жил в царственном городе некоторый муж, происходящий из Италии, горячий любитель философии. После знаменитого Пселла, вождя всей мудрости и знатока всякой словесной науки, он думал создать себе величие на аристотелевской риторике, почему привлек к себе всю жаждавшую образования молодежь. Он надменно хвалился знанием того, в чем совсем не смыслил, и утверждал, что раскусил не только всю внешнюю науку, но и Священное Писание, так что ему нет ничего темного в Писаниях отеческих о Боге. Почему, составив одиннадцать глав о вере[600], совратил многих из своих слушателей и заразил их ядом, одного же из них, по прозванию Сервлия[601], прямо совратил в эллинство, почему он, в глухую ночь став на скалу и произнеся слова: «Прими меня, Посейдон», – бросился в глубину. Когда же о развратном учении Итала дошло до сведения царя и патриарха Евстратия Гариды, они сильно вознегодовали. Приглашенный в Великую церковь и допрошенный по поводу его положений, он сначала пытался оправдываться со свойственной ему варварской необузданностью; когда же мнения его подвергнуты были отлучению, то пришел в сознание долга и раскаялся и стал просить прощения. Его погрешности заключались в следующем: он учил о переселении душ, не воздавал должного почтения святым иконам и принимал платоновские идеи. Кроме того, умышленными и коварными вопросами наводил на сомнение, как обожествлена плоть Господня, по положению или по природе[602], и, ставя своих слушателей в затруднение, приводил их к сознанию невозможности дать ответ, между тем как Церковь установила и определила, что обожествление человеческого бдения было не по положению или природе, но сверхъестественно и чудесно.
...Мы утверждаем, что материя от себя имеет небытие, от Бога же украшена бытием и приведена в лучший вид. Итак, мир состоит из не-сущего и из сущего, вследствие чего он в то же время сущее и не-сущее, сущее же – не имеющее быть, не-сущее же – имеющее быть. Но, может быть, кто-нибудь недоумевает, каким образом мир может быть по числу единым, ибо погибающее и вновь рождающееся не остается неизменным, точно так же как движение, пресекающееся и вновь являющееся, не есть едино и одно и то же, ибо оно должно быть от того же самого, в том же самом и тем же самым, так и погибнувшее и возродившееся не будут тем же самым, следовательно, мир, погибнув, не будет единым и тем же самым, но более чем единым и тем же самым. Если не по числу, то по виду мир един, а это и есть истинное едино, ибо едино по числу приписывается материи, но это не свойство материи, а свойство не-сущего, нечто же происходящее через несущее не может быть названо ни единым, ни сущим, едино это несложное по виду, вследствие чего этот мир един. Так как достаточно сказано о мире, что он не может не погибнуть, будучи видом вещественным, вместе с тем ясно, что он произойдет вновь, ибо гибель его не окончательная и не в чистое небытие, но некое физическое изменение и превращение, приобретенное чрез прегрешение, и вновь должно произойти нечто и явиться сущее, так как причина находится постоянно в движении и двигает, и не допускает, чтобы было что-нибудь пустое, нерожденное и не имеющее вида, и это не беспредельно, ибо беспредельного нет[604]. Так как мир должен погибнуть и возродиться и не беспредельно быть и погибать, ибо напрасно было бы постоянное возрождение при постоянной гибели, ясно, что некогда он будет пребывать, освободившись от прежнего зла (первородного греха), который он претерпел чрез нас.
Дело обстоит так. Роды, как утверждают, трояки. Во-первых, это роды до многого, чистые от материи и не обусловленные здешними вещами бестелесные логосы сущего, которые, по нашему мнению, не определяются здешними телами, качествами, количествами или чем-нибудь иным. Во-вторых, говоря в терминологии Аристотеля, роды есть абстрактные сказуемые. Действительно, душа, подобно Богу, поскольку является Его образом, освобождаясь от материи, определенным образом содержит в себе идеи сущего, как и образец образа – Бог. Различие между родами до многого и только что упомянутыми состоит в том, что первые находятся в Боге, а вторые – в человеческой душе. Одни, по словам эллинов, являются изначальными причинами, а вторые – производными и абстрактными сущностями. Одни – обособленны и безотносительны, а вторые занимают некоторое промежуточное положение. В самом деле, в душе они обособлены, а в вещах – нет. То, что существует необособленно в каждом из индивидуумов, называется родом-во-многом. Ибо жизнь, разумное, или тело в Сократе не то же самое, что в Платоне. Ибо каждое из них существует в том, в чем оно начало быть. Это и есть роды-во-многом, сообразно которым происходит разделение и обособление. Род же после многого существует не так, но остается одним и тем же и сам по себе, и соотносясь со многими вещами[606].
Бог Вседержитель во спасение множества праведно в него верующих, поставил тебя[608] представителем и спасителем сего богохранимого града и всех вкупе христиан православных, для коих являешься ты руководителем не только в нуждах их, но и в потребностях духовных, ты тайновидец божественного учения и благочестивейший сокрушитель всех, словно тати на Церковь наступающих. И гул речей об этом возвеселил и оживил людей благочестных, не только ближних, но и вдали живущих и на краю света обитающих, вместе с коими и я, единый от сонма их, верил и крепко убежден был, что Бог воззрел на народ свой, даровав ему столь благого и достойного пастыря и наставника, и надеялся, что познает меня твое великое святейшество и что через посредство его войду я в единение с лучшим, освободившись от мирского и от тягот внешних. Но, не знаю как, утратил я надежду сию в убеждении, что обстоятельства переменились, так как ведь я, хотя не знаю характера своего обвинения и того, кто такие обвинители наши, оказываюсь пред тобой на положении обвиняемого, и удивляюсь я [этому] по той причине, что Бог сделал тебя представителем слабых и обездоленных, а не сильных и не даровым слушателем людей, завидующих и ненавидящих, равно как зло умысляющих и Бога перед очами не имеющих. И в самом деле, кто не знает нынешних обстоятельств и повсюду всплывающего тумана и смятения, благодаря коим ложь приманивает к себе толпу, а истина, как это по большей части бывало, утаивается? Если бы всё, что кто ни скажет, например, и всё, про меня недавно говоренное, было бы бесспорным и несомненным, то законы и законодатели, судьи и судилища оказались бы бесполезны для живших до нас. Но коль скоро неопределенно все в пользу или во вред говоримое или, скорее, с ложью, но вовсе не с истиною граничащее, то разве я, обижаемый, разве я, по беспомощности своей посрамляемый и по слабости своей попираемый, по слабости, представителем коей надежды мои считали тебя, – разве я ныне неожиданно не оказался лишенным их? Но чтобы не затронуть слишком многого, я [ограничусь тем, что] доведу свои образ мыслей до всеобщего сведения, ибо если обвинители наши обвиняли нас в нашем отсутствии, то мы не будем защищаться не в их присутствии.