В ночь первого полнолуния после Йоля я проснулась с ощущением, что снаружи кто-то есть. Открыв ставни и выглянув в сад, я увидела Кунегунду, которая склонилась над птичьей купальней и что-то начитывала надо льдом, блестевшим в чаше. Что это она делает, озадачилась я, вспоминая слухи о том, как королева шептала в свое ручное зеркало.
Ее надставленные чужими волосами косы свисали по обе стороны пояса, белые ленты сияли серебром, выражение лица застыло от предельной сосредоточенности. Она вспотела и все что-то бормотала себе под нос. Когда ее губы перестали шевелиться, во льду вспыхнули цвета, не имевшие ничего общего с отражением. Через мгновение они слились в форму громадного волка, скачущего по лесу. Зверь был невероятно большим и словно сотканным из тени. Все в нем казалось неправильным. Даже с высоты я сразу поняла, что это за создание. Ульрих в волчьей шкуре.
Она использовала купальню для птиц, чтобы за ним подсматривать.
Когда я резко вдохнула, Кунегунда подняла глаза, будто расслышав звук. Я отпрянула от окна и решила, что рассмотрю купальню поближе поутру.
На другой день, пока Кунегунда работала над рукописью, я выскользнула в сад, поглядывая через плечо, не пойдет ли она за мной. Оказавшись в одиночестве, непринужденно подошла к птичьей купальне. Чаша была высотой мне по пояс; резной камень давно выцвел. Стенки покрывали тонкие трещины, не настолько глубокие, чтобы выпускать воду. А всю ее внутреннюю поверхность устилали полустертые знаки наподобие тех, что я видела на зеркалах и в рукописи Кунегунды. Матушкино зеркало тоже было для наблюдения? Как его разбили? Оно досталось ей от бабушки?
Когда я вернулась в башню, та все еще усердно трудилась, разрисовывая страницу своей рукописи. Страницу украшала рамка из десятков летящих птиц; по всей странице вились и вились неразборчивые черные знаки. Часть птиц окружало блеклое золотистое сияние. Кунегунда двигалась вниз по листу, обводя их одну за другой. Перо у нее в руке блестело сусальным золотом, которое она недавно замешивала с клеем из оленьих жил.
Глядя на нее, я внезапно осознала, что матушка говорила на этом языке и, вероятно, умела его читать. На меня нахлынуло желание прикоснуться к знакам, ощутить их пальцами, придать им форму, проговорив их вслух.
– Это ведь старый язык? – выдохнула я. – И на твоем зеркале, и в птичьей купальне. Это все он.
Кунегунда вела тонкую золотую полосу вдоль птичьего крыла.
– Да, – подтвердила она рассеянно, не поднимая глаз.
– А меня ты ему научишь?
– Как-нибудь. Когда будешь готова.
Но в ответе сквозила сдержанность, и я поняла, что он подразумевал некое весьма отдаленное будущее.
Должно быть, было примерно начало февраля, когда однажды во время нашего дневного чтения вороны повели себя неожиданно странно. Все трое сорвались со своих мест на полках и громко закаркали. Когда мы оторвались от книг, они метнулись к зарешеченным окнам и вылетели из башни.
– Кто-то приближается к кругу, – сказала Кунегунда.
– У них такой тонкий слух?
– Нет, зато нюх острый. – Кунегунда встала и пошла к двери, чтобы выглянуть наружу. —Зимой люди редко забираются в такую глушь. Кто бы это ни был, его явно привело отчаяние.
Гостья, появившаяся в сопровождении воронов, оказалась мертвенно-бледной беременной женщиной в пестрых одеждах и шкурах. Она выглядела так, словно где-то выпросила те сырные головы и буханки хлеба, которые нам преподнесла. И то и дело оглядывалась с порога на воронов, как будто их боялась.
Когда мы закрыли за ней дверь, она немного расслабилась и поделилась своей бедой. К ней не приходили схватки, хотя рождение ребенка ожидалось еще в прошлом месяце. Повитуха не смогла ей помочь. Женщина стала хворать и испугалась за свою жизнь.
Взяв у нее монеты, Кунегунда пригласила ее в дом.
– Сколько минуло времени с тех пор, как дитя шевелилось?
– Почти неделя. Несколько дней наверняка.
– Когда у тебя в последний раз шла кровь?
– В конце марта.
Кунегунда нахмурилась.
– Слишком долго. Если ребенок еще не умер, то скоро умрет. Мне жаль, но, судя по цвету твоей кожи, это уже могло случиться.
Женщина мрачно кивнула.
– То же сказала и моя повитуха.
– Начнем с мягкодействующих трав. Если не получится, попробуем болотную мяту.
Кунегунда сказала мне подготовить место возле очага и сварить кодл. Я промолчала, но внутренне согласилась с ней в том, что ничего хорошего из этого не выйдет. Не было того напряжения в воздухе, что приходило перед появлением на свет живого ребенка. Либо роды у этой женщины еще даже не начинались, либо ее время уже минуло. Я начала приготовления – завесила гобеленами оконные щели и зажгла свечи на каждой поверхности – и будто стала заново проживать все те дни, когда мы делали это вместе с матушкой.
К тому времени как я развела огонь и повесила котелок с кодлом согреваться, в глазах у меня стояли слезы. Я застыла, глядя на огонь и пытаясь собраться, прежде чем оборачиваться, но печаль в моей груди только уступила место острой боли и гневу. Матушка все еще должна была быть здесь, подумала я под треск пламени. Я должна была стать ее ученицей.
Когда я сказала Кунегунде, что все готово, она попросила принести змеиную кожу, висевшую у окна, и один из бумажных оберегов. Надела оберег женщине на шею и повязала ей змею на живот, как родильный пояс. Потом велела мне втереть пациентке в пах розовое масло и достать из шкафа пихту и примулу для снадобья.
Выполняя поручения, я поневоле помрачнела. Матушка тоже применяла этот отвар, чтобы вызывать роды, но я сомневалась, что сегодня он мог принести пользу. Пока женщина мелкими глотками пила смесь, Кунегунда что-то забубнила себе под нос – то ли заклинание, то ли молитву – и потянулась пациентке под юбку. Когда она убрала руку и обернулась, меня поразила надежда, озарившая ее лицо.
– Может статься, что малышу просто слишком тесно, чтобы шевелиться.
Я отвернулась, чтобы они не увидели моего недоверчивого выражения. Ни при одном благополучном появлении на свет живого ребенка не отсутствовало характерное напряжение в воздухе. Шли часы, и моя жалость к женщине крепла. Я слушала, как она рассказывает Кунегунде о своих прошлых родах, пока мы ждали, когда сработает снадобье. Мы пили кодл. Солнце зашло, тени в башне стали глубже, и мой гнев на Кунегунду стал утихать. Я смотрела на то, как пациентка баюкает живот, и вдруг подумала, что Феба уже должна была родить. Мне стало интересно – жалеет ли Маттеус о своем решении подчиниться отцу? Ненавидит ли по-прежнему Фебу? Скучает ли по мне? Думать о том, что он может так и прожить в браке без любви, было приятно, признаюсь.
Я зажгла факелы на стенах. Полночь пришла и ушла, а оболочка мира так и не желала истончаться. Когда стало ясно, что снадобье и кодл не принесли никакой пользы, Кунегунда дала женщине болотную мяту. Через час ту одолели схватки настолько сильные, что ее круглое лицо заблестело капельками пота. Каждый раз, когда ее скручивало от боли, я ей мучительно сопереживала. Обычно к этому времени пелена между мирами натягивалась так туго, что готова была лопнуть. Это ощущение не приходило ко мне только перед мертворождениями.
Я стала растирать пациентке спину мятным маслом, как учила матушка, и нашептывать слова утешения. Когда у нее отошли воды, Кунегунда велела мне растопить немного снега. Я послушалась, хотя была уверена, что омывать нам придется неживого малыша. Вскоре схватки участились, и Кунегунда сказала роженице наклониться, поводить бедрами и снять юбку. Когда та все выполнила, мне показалось, что изнутри по животу ударила ножка. Я глазела на кожу, пока снова в смятении не заметила движение.
– Божьи зубы, – проговорила я, даже не стараясь утаить былое недоверие. – Ты была права.
Кунегунда тоже все видела.
– Дитя живо, но голова сверху. Нам нужно ее перевернуть.
Женщина кивнула, и на ее лицо легла решимость.
Меня охватила страшная тревога. Одно дело потерять способность ощущать пограничный туман вокруг башни, другое – утратить свой дар. Если ребенок жив, я должна чувствовать в воздухе либо вероятность, либо тягу в направлении иного мира. Я умела чувствовать это всю свою жизнь. Кунегунда принялся растирать и мять живот женщины теми же приемами, что использовала матушка. И попросила приготовить таз и принести козий рог с тряпичной соской на случай, если у матери возникнут трудности с грудным кормлением. Я сделала все указанное, заходясь от волнения.
Прошел еще час, прежде чем Кунегунда сказала, что ребенок в правильном положении. Когда важный миг приблизился, она велела роженице сесть на корточки на полу рядом с ворохом чистого белья и полотна. Женщина хрипло вскрикнула, вытолкнула дитя в руки Кунегунды и рухнула на пол. Оно оказалось крупнее всех, что я когда-либо повидала, и с густыми темными волосками на макушке. Замахало сжатыми кулачками. Девочка. Меня настолько поразила ее способность шевелиться, что я так и замерла, приняв ее у Кунегунды.
– Горло, – потребовала та. – Разве мать не научила тебя освобождать горло?
Я кивнула. Малышка открыла глаза, потрясенная, молчаливая и неподвижная. Я просунула руку ей в рот, ожидая, когда мимо пронесется душа. Но этого не произошло; воздух в комнате оставался недвижим. Однако дитя все равно резко вдохнуло, захлопало желтыми глазами и принялось хныкать. Я пригладила ей взъерошенные волосы, сама едва способная дышать. Почему ко мне не пришло ощущение ее души?
– Видишь желтые глаза и поверхностные вдохи? – спросила меня Кунегунда, приседая рядом со скорчившейся пациенткой. – Это все болотная мята. Искупай ее. И запеленай, пока я привожу ее мать в сознание. Грудное молоко от этого помогает вернее всего.
Почувствовав кожей теплую воду, малышка притихла. Изумленно уставилась на меня, как будто ища моего взгляда, пока я смывала кровь и слизь у нее с волос. Она казалась обычным ребенком с обычными порывами. Меня поражало, что я не ощутила ее душу. Когда я вынула ее из воды, она заплакала. Когда запеленала – снова успокоилась. Убаюкивая сверток, напевая и покачивая его на коленях, я вспоминала чувства, пережитые от появления на свет сына мельника. Сейчас же меня радовало, что ребенок жив и здоров, но кроме этого я не чувствовала