— Ты не прав в отношении других, они высоко ценят тебя.
— Как талисман.
— Роуз обожает тебя… но не будем спорить об этом… меня даже не это заботит… и, может, ты прав, в подобных вещах невозможно разобрать, где иллюзия, где реальность, наверно, и во всем так…
— Что тебя не заботит?
— Они, остальные… ну, заботят, да, заботят… и отказываюсь принимать твои слова о том, что ты лишний… но без них я мог бы обойтись.
— Знаешь, Джерард, — сказал Дженкин, наконец внимательно посмотрев на него, — я не думаю, что ты мог бы обойтись! Они всю жизнь были тебе опорой. Тебе нравилось быть главой среди нас, почему нет: самый умный, самый симпатичный, самый успешный, самый любимый — и это все правда, ты и сейчас таков, — но ты и зависишь от этого или чего-то подобного, а я нет. Пожалуйста, пойми меня правильно, я не собираюсь уезжать оттого, что обнаружил, что никто меня не любит! Должен отвергнуть твой довод, что я не должен уезжать, поскольку нужен здесь. Я здесь не нужен. Они все на тебя смотрят, от тебя зависят, так что…
— Они?..
— Ну хорошо, мы; я тоже зависел от тебя, как тебе известно. Это еще одно, от чего я уезжаю. Извини, у меня не было в мыслях говорить тебе такое. Все, что я сейчас говорю, может быть истолковано неверно, я бы хотел, чтобы ты не начинал этот разговор, ненавижу такого рода разговоры.
— Так ты уезжаешь от меня?
— Да, но тут нет ничего личного, Джерард! Это просто часть желания быть окончательно самим собой. Я уж начал чувствовать, будто меня украли младенцем из колыбели, украли люди самые мне дорогие, самые лучшие в мире, но…
— Виноват, ничего личного! Это не потому — извини, но раз уж мы столь откровенны, — это не потому, что ты ревнуешь к другим или вообразил, что они мне ближе, чем ты, потому что если это так, то ты очень ошибаешься…
— Нет, не потому! Правда, Джерард!
— Прости. Похоже, не получилось у меня сказать тебе то, что хотел.
— Думаю, ты все сказал и ничего страшного не случилось, так что оставим это.
— Нет, не сказал, я создал ложное впечатление…
— Давай сменим тему.
— Хочешь, чтобы я ушел?
— Нет, пока сам не захочешь. Поступай как знаешь.
— Дженкин!
— Я не понимаю, к чему вообще весь этот разговор, и предлагаю прекратить его! Есть масса других вещей, о которых мы можем поговорить, вещей серьезных и вещей приятных… я не собирался грубить тебе… извини…
— Это ты извини меня. Можно, я начну сначала?
— О господи… если так необходимо!
— Я не хочу, чтобы ты уезжал, и прошу тебя не делать этого. Мне нужен ты и никто другой. Я люблю тебя, не могу без тебя…
— Ну, я тоже люблю тебя, старина, если уж на то пошло, но…
— Слушай, Дженкин, это все серьезные вещи, самые серьезные в мире, в моем мире. Я хочу узнать тебя лучше, намного лучше, хочу большей близости между нами, чтобы мы поселились вместе, жили вместе, путешествовали вместе, были вместе, я хочу иметь возможность все время видеть тебя, быть с тобой… хочу, чтобы ты возвращался домой — у тебя ведь никогда не было дома, — возвращался домой ко мне. Я не говорю, что это возможно, я говорю, что ты — это то, чего хочу, и хочу очень сильно; и если ты обдумаешь мои слова и поймешь их, тебе станет ясно, почему я не хочу, чтобы ты уезжал.
Повисла короткая пауза. Дженкин, радостный, даже сияющий, раскрыв рот и округлив глаза, не то чтобы с изумлением, но внимательно смотрел на Джерарда:
— Джерард, это что… предложение руки и сердца?
— Это признание в любви, — вспылил раздраженный Джерард, — и да, если угодно, предложение руки и сердца. Ты, наверное, сочтешь все это несколько необычным, но поскольку ты выразился в том смысле, что…
Дженкин захохотал. Затрясся от хохота. Положил очки на кафель у камина и согнулся, одной рукой держась за бок, а другой оттягивая ворот рубашки; он выл от смеха, глаза мокрые от слез, несколько раз пытался остановиться и что-то сказать, но слова тонули в новом взрыве веселья.
Джерард с каменным лицом в полном смятении наблюдал за ним, но был рад, что удалось высказаться ясно и связно, как и хотелось. Закончив свою речь, он почувствовал мгновенную свободу, словно вырвался в открытый космос, и единение с Дженкином, прежде отсутствовавшее. Он высказал все и с растущим замешательством и одновременно с теплотой наблюдал, какой эффект вызвали его слова.
Дженкин понемногу успокаивался, утирая глаза, губы и лоб большим драным платком, густо покрытым чернильными пятнами.
— О боже… о боже… — повторял он, потом: — Ох, Джерард… извини… простишь ли ты меня когда-нибудь… я чудовище… как я мог смеяться… какой стыд…
— Ты действительно расслышал, что я сказал?
— Да… каждое слово… понял все… «приди, любимая моя! с тобой вкушу блаженство я»…[85] и я так благодарен, так тронут… право… я смущен, я этого не заслужил… ты меня потряс!
— Прекрати.
— Вопрос… секс тоже предполагается? О господи! — И он снова беспомощно засмеялся.
— Почему бы нет, — сказал Джерард, теперь холодно и хмуро, — но дело не в этом. Это вообще не имеет значения. Я сказал, что имею в виду. Я недостаточно знаю тебя, Дженкин, и хочу узнать ближе, хочу, чтобы наша дружба стала более тесной…
— Расцвела, как старый сухой терновник?
— Но поскольку ты находишь это таким невероятно смешным, лучше я сочту это за ответ и удалюсь. Прости, если побеспокоил тебя, и заранее приношу извинения, если позже, когда подумаешь о моих словах, сочтешь их оскорбительными. Полагаю, ты найдешь их достаточно возмутительными. Надеюсь, этот курьезный незначительный эпизод никак не отразится на дружбе, которая так долго была между нами и которую ты только что окрестил старым сухим терновником.
С этими словами Джерард потянулся за своим промокшим пальто, которое накинул на стул просохнуть.
Дженкин вскочил на ноги:
— Нет, не сочту, не найду ничего оскорбительного, или возмутительного, или… или… ничего такого… и, конечно, я так польщен…
— Да уж, смею сказать, — сказал Джерард, надевая пальто.
— Но… и… знаешь… конечно, это отразилось на нашей дружбе, сильно отразилось, она уже не сможет быть прежней.
— Печально это слышать.
— Не печалься, а, пожалуйста, пойми, если ты хотел, чтобы мы стали ближе, что ж, мы стали, неужто не видишь? Тактика внезапности срабатывает, она сокрушает барьеры, открывает возможности… очень сожалею, что я засмеялся…
— Мне понравился твой смех, — сказал Джерард, — только не понял, что он означал, и сомневаюсь, что это хороший знак для меня!
— Не уходи, — сказал, стоя у своего стула, Дженкин с заботливым выражением на сияющем лице, на котором еще виднелись следы слез от смеха. — О боже… не знаю, как сказать… что-то здесь абсолютно нормально… Почему нужно стыдиться слова «любовь»?
— Я не стыжусь. Может, ты не уедешь… не оставишь нас… не оставишь меня?
— Не знаю. Но не волнуйся. Я очень рад, что ты сказал все это. Ты же не будешь раскаиваться потом, не будешь?
— Надеюсь, что не буду. Надеюсь, мы еще поговорим о всяких вещах, тех серьезных и приятных вещах, о которых ты упоминал раньше.
— Конечно же… но и об этом тоже… и, пожалуйста… не будь… не чувствуй… Послушай, останься еще ненадолго, а? Просто посидим тихонько, посмотрим друг на друга, успокоимся и послушаем дождь. Боже, пожалуй, мне нужен глоточек виски после всего этого!
В этот момент, когда они стояли, глядя друг на друга, раздался оглушительный стук. Кто-то, не найдя в темно те кнопки звонка, барабанил в дверь кулаком. Дженкин рванулся в прихожую, Джерард за ним, инстинктивно включив на ходу верхний свет. Через плечо Дженкина он увидел в открытых дверях странную фигуру, показавшуюся ему, как он вспоминал позднее, похожей на высокую тощую встрепанную мокрую птицу.
Это была Тамар, с непокрытой головой; волосы, потемневшие от дождя и разметанные ветром, темной сеткой облепили ее лоб и щеки, длинный черный макинтош блестел от воды, руки висели, как сломанные крылья. Она то ли шагнула, то ли повалилась в прихожую, и Дженкин подхватил ее. Джерард обошел его и захлопнул дверь, чтобы ливень не хлестал внутрь.
Дженкин отпустил Тамар, и она выскользнула из пальто, уронив его на пол. Потом стала медленно, будто каждое движение отнимало у нее последние силы, убирать мокрые волосы с лица. Дженкин подобрал ее пальто и через мгновение возник с полотенцем. Тамар принялась машинально вытирать лицо и волосы.
— Тамар! Тамар! — воскликнул Джерард. — Что случилось? Ты искала меня?
— Нет, я хочу поговорить с Дженкином, — ответила та, не глядя ни на кого.
Юбка Тамар, тоже местами промокшая, липла к ее ногам. Она повернулась к Дженкину и, казалось, сейчас снова повалится на него. Он удержал ее и повел в гостиную.
— Я лучше пойду, — сказал Джерард. Подождал секунду.
Дженкин обернулся в дверях гостиной и сказал:
— Тогда доброй ночи, дорогой, мы поговорим еще, не переживай…
Джерард вышел под дождь. Он был без зонтика и без шляпы. До смешного злился на себя за то глупое предположение, что Тамар, должно быть, искала его. Дождь мочил волосы, бежал по шее. Он был очень взбудоражен разговором с Дженкином и жалел, что был не в состоянии дольше оставаться у него и, как тот мудро предложил, просто тихо посидеть вдвоем. Не мог разобраться, что же все-таки произошло между ним и Дженкином и правильно он поступил или себе на беду. Одно только отсутствие Дженкина отзывалось самостоятельной и острой болью. Новым видом ужаса. Шагая по тротуарам, где уличные фонари отражались в потоках воды, он старался отогнать внезапное дурное предчувствие и цеплялся за смех Дженкина, как за что-то обнадеживающее.
Тамар сидела перед тусклым огнем газового камина, уставясь на голубые язычки пламени. Промокшую юбку она отжала. Отказалась от еды, чая, кофе, но приняла стакан виски с водой, который подержала в руке, не сделав и глотка, и поставила на пол. Дженкин, которому доставляло мучение глядеть на нее, спросил: