Книга и писатель в Византии — страница 21 из 29

о хочет, считает мое поведение позорным, но я не предал благодетеля, не оттолкнул его, оскорбив, но служил ему, как умел, и дал возможность уйти в веселии». Верность господину, личная верность, поставлена здесь выше подданства.

Мы возвращаемся, таким образом, к началу наших рассуждений о моральных принципах Никиты Хониата: в отчаянии перед неустойчивостью и себялюбием византийского общества, он искал выхода не в христианском аскетическом идеале, но в принципах родства и «дружбы», в принципах, напоминавших рыцарскую идею вассальной верности.

Нравственное назначение «Истории» Хониата было подчеркнуто автором предисловия к женевскому изданию, выпущенному в 1593 г. Время, описанное Никитой, говорится в этом предисловии, очень сходно с нашим временем (т. е. с эпохой контрреформации и утверждения абсолютизма). Трагедия Греции и придворные язвы легко могут быть отнесены к «нашему времени». Вдумываясь в сказанное Хониатом, читатель начнет понимать, продолжает автор, что нужно уважать справедливость и не забывать о боге, что Хониат приводит свободные воззрения честных государственных мужей, чуждых подобострастия и притворства, высказывающих чистую правду, что политической доблести учит его сочинение{18}.

Общественные и нравственные идеалы Хониата порождены, если так можно выразиться, его трагическим восприятием действительности, ощущением надвигающейся катастрофы и затем, в поздних частях, переживанием катастрофы совершившейся. Ожидание катастрофы пронизывает и образную систему «Истории», в которой удивительным образом сочетается традиционное и личное, стереотип и индивидуальное видение.

Как всякий средневековый писатель, Никита Хониат мыслит и оперирует готовыми формулами — клише, или стереотипами, — почерпнутыми в литературной традиции — в Библии, в гомеровских поэмах. Но стереотип выражения не означает или, во всяком случае, далеко не всегда означает отсутствие искреннего чувства. Напротив, готовая формула, рождая у образованного читателя определенные аллюзии, может создавать эмоциональную напряженность: недаром Хониат, переходя к описанию падения Константинополя, резко увеличивает число библейских формул. Он поступает так не потому, что не способен отлить свои чувства в свежие формы, но потому, что библейский пафос, порождающий дополнительные ассоциации, кажется ему (и, видимо, его читателю) более соответствующим драматизму ситуации, нежели будничная, лишенная риторического накала речь.

Стереотип, однако, сочетается с конкретно-индивидуальным в характеристиках героев, и подобное сочетание обобщенно-деконкретизованной формулы с неповторимым своеобразием образа дает неожиданный эффект. На страницах «Истории» Хониата проходит длинная вереница византийских императоров, и каждый из них: рыцарственный Мануил, беспомощный юноша Алексей II, кровожадный лицемер Андроник, обжора Исаак II, беспринципный Алексей III — не похож на другого, наделен своими, ему одному присущими свойствами. Образы индивидуальны, но не только индивидуальны. О каждом или. почти о каждом государе Хониат сообщает: наслаждался покоем на Пропонтиде, развлекался зрелищами ипподрома; при описании вступления на престол Мануила I, Исаака II и Алексея III дурные предзнаменования Никита всякий раз связывает со странным поведением копя. Поступки Алексея III словно повторяют действия Андроника I: оба высмеивают внешнеполитическую угрозу и занимаются пустяками в момент наивысшей внешней опасности; оба собирают для обороны корабли и разрушают жилища около стен; оба бегут из Константинополя с любовницами. А параллелизм в образах Андроника I и Исаака II доходит до того, что и тому и другому приписывается разрушение одного и того же Мангаиского дворца!

Чего достигает Хониат этой итеративностью, переходящей в стереотип, в стереотип, воспринимаемый тем более отчетливо потому, что он образуется на фоне индивидуализированных характеристик? Хониат создает ощущение повторяемости в действиях императоров, ощущение известной закономерности их акций; сколь бы разными они ни были, в их поступках заключается нечто общее, заключается, если так можно сказать, известный стереотип поведения. Хониат не формулирует эту мысль с научной определенностью, но внушает ее читателю; он обращается не к разуму, а к эмоциональному восприятию и для достижения этого эффективно использует систему клише.

И еще один пример итеративности. Говоря об Исааке Ангеле, Хониат все время возвращается к теме обжорства. Конрада Монферратского он заставляет упрекнуть государя в том, что тот пирует с большим рвением, чем ведет войну, а Исаак, покраснев, отвечает, что всему свое время — и воевать, и обедать. Этот разговор происходит перед битвой с мятежным Алексеем Браной, а после подавления мятежа Исаак устраивает обильную трапезу, причем Хониат замечает, что ворота дворца были распахнуты и каждый мог заходить и смотреть на пирующего государя, который жадно глотал пищу и «подвигал руки на войну» против поданных ему блюд. Когда Исаак вернул из монастыря незаконного сына Мануила I, он прежде всего посадил его с собою за стол и принялся потчевать. Во время обедов Исаака везде громоздились горы сластей, рыб, хлебов, дичи и разливалось море вина. Рассказ о низложении императора завершается ироническим сожалением, что отныне Исааку пришлось довольствоваться скромным количеством вина и хлеба, а после сообщения о его восстановлении сразу же появляются монахи, объедающиеся за пиршественным столом государя. Настойчивое повторение темы благодушно радостного гурманства создает отчетливый фон для конструирования образа, фон, который рождает ощущение фарса, комедийности и сам по себе, и тем более потому, что противостоит близкому стереотипу, пронизывающему (уже с трагедийной окраской) историю Андроника I — теме поджаривания и пожирания людей.

Среди излюбленных стереотипов Хониата — образ бурного моря и корабля, потерявшего управление. Казалось бы, перед нами чисто литературная ассоциация, восходящая к «Деяниям апостольским» и глубже, к греческой классике. Примеров можно привести сколько угодно, но я не стану этого делать. Вместо отыскания литературных корней я позволю себе применить прием, к которому уже не раз обращался, — противопоставление.

Столетием раньше Хониата жил другой большой византийский прозаик Михаил Пселл, который широко пользовался тем же стереотипом — образом морской бури. Но формула эта подается Пселлом почти всегда в одном аспекте — спасения от бури и возвращения в гавань. Только о Константине IX он по меньшей мере пять раз говорит: «После великих валов и бури он укрылся в гавани царства»{19}, и аналогичная формула прилагается к императрице Феодоре, к Исааку Комнину, к Константину X и, наконец, к самому автору. Здесь господствует тема спасения от бури, которая у Хониата всплывает крайне редко (о Мануиле Камице он говорит: «Словно из обширного моря он добрался до гавани и выплюнул изо рта соленую воду битвы»), напротив, у Пселла образ бури как таковой, бури гибельной, сопровождающейся кораблекрушением, весьма редок, а именно он превалирует в «Истории» Хониата.

Но не только стереотип бури привлекает Никиту. В системе его сравнений и метафор постоянно повторяются сеть и западня, змей и зверь (иногда конкретнее — лев или волк), болезнь, падение, яд.

Сознательно или бессознательно ощущение катастрофы находит выражение в довольно однозначном подборе формул. Конечно, образы-клише Хониата не исчерпываются этим кругом, несущим на себе, так сказать, печать гибельности, он пользуется также метафорами нейтральными, не соприкасающимися с темой катастрофы, и все же трудно считать случайностью напряженный интерес к буре, к западне, к хищным зверям, к болезням.

Сочетание традиционного и личного, стереотипа и индивидуального суждения проступает в отношении Хониата и к конструктивному материалу повествования — к слову, к фигуре. Не стоит здесь специально говорить об общесредневековых стилистических принципах, присущих и нашему писателю, таких, как устойчивые эпитеты и метафоры, как использование цитаты (преимущественно библейской или гомеровской) в качестве художественного средства. Это бесспорно, и это естественно. Любопытнее проследить другое: как в некоторых случаях эти традиционные приемы неожиданно преобразуются и приобретают новые, не стереотипные, а индивидуальные функции.

Основная задача библейской цитаты — разрушить индивидуальность характеризуемого явления, поставить его вне конкретного времени, связать со всемирно-историческими (библейскими) событиями и тем самым придать ему больше пафоса, больше величия. Падение Константинополя, оплаканное цитатами из ветхозаветных пророков, перестает быть эпизодом в истории конкретного города и превращается во всечеловеческую катастрофу. Хониат знает эту силу цитаты и широко ею пользуется, но он умеет использовать библейскую цитату и иначе, в совершенно будничном и индивидуально-конкретном повороте.

Хониат приводит драматический эпизод — столкновение Андроника Комнина с патриархом Феодосием. Они еще не были достаточно знакомы, но, говорит Хониат, патриарх сразу разгадал своего собеседника. Однако он ничего не сказал, а лишь процитировал из книги Иова (42.5): «Я слышал о тебе слухом уха, теперь же глаза мои видят тебя», и еще из псалмов Давида: «Как слышали мы, так и увидели» (Псал. 47.9). И Хониат продолжает: «Не укрылась двусмысленность слов от многоумного Андроника… Словно двулезвийным мечом, двузначностью сказанного была уязвлена его душа». Он как бы играет противоположностью безличного стереотипа, почерпнутого в Писании, и конкретностью личного намека Феодосия, «словно двулезвийным мечом» поражающего Андроника. Сами по себе слова Писания неопределенны— определенность они обретают в данной ситуации, и глубина обретенного смысла оттеняется внешней бессодержательностью цитат.

Главная тема — катастрофа, ожидаемая и затем свершившаяся, — воплощается (думается, не всегда осознанно) также и в том, что можно было бы несколько условно назвать «принципом поворота». Постоянно Хониат, рассказывая о тех или иных событиях, отмечает неожиданность исхода, несоответствие результатов предпосылкам, внезапное изменение ситуации. Примеры подобного рода «поворотов» можно приводить без конца: те, кто хотел избежать дыма податного обложения, попали в огонь рабства; норманны из тех, кто брал в плен, превратились в пленников, из господ — в тех, на