Книга интервью. 2001–2021 — страница 36 из 44

Беседовала Марина Могильнер

Ab Imperio. 1/2011


Александр, применительно к изучению Российской империи ваше имя прочно связано с концепцией внутренней колонизации. Не могли бы вы для наших читателей коротко резюмировать свое понимание внутренней колонизации и восстановить генеалогию ваших собственных размышлений на эту тему? Попробуйте восстановить логику вашей мысли, вашей работы с материалом – теорией и источниками.

Я впервые сформулировал свое понимание внутренней колонизации в моей докторской диссертации[1]. Потом я публиковал статьи, в том числе и в вашем журнале, о внутренней колонизации начиная с 2001 года. Идея внутренней колонизации шла от материала, не от теории. Я не занимался теорией, а писал историю русских народных сект и их восприятия в высокой культуре, включая и политическую культуру. Теория пришла позже. Идея внутренней колонизации деконструирует отношения внешнего и внутреннего. Я постоянно подчеркивал пористость, текучесть границ между внутренней и внешней колонизацией. Меньше всего нам с вами нужна новая метафизика, геополитическая или этнокультурная. В 2002 году я писал на страницах вашего журнала Ab Imperio: «Регулирование культурной дистанции – задача колониальной власти. …Нет культурной дистанции – нет колониальной ситуации. …Речь неизменно идет о культуре, поэтому в центре событий как в метрополии, так и в колониях оказываются интеллектуалы»[2].

В 2002 году я прочитала эту вашу статью с огромным интересом. В тот момент еще только формировались представления о возможности приложения колониальной рамки к истории Российской империи. Сегодня мы наблюдаем результаты этого процесса: так, на наших глазах возникла фактически автономная область изучения колониальных Центральной Азии и Кавказа. На какие интеллектуальные импульсы реагировали вы в 2002 году: на наметившуюся тенденцию к обособлению исследований колониализма в применении к Российской империи или на начавшуюся ревизию конвенционального нарратива русской истории? Или, может быть, на набиравшие популярность исследования национализма? Иными словами, какие идеи, подходы и направления в историографии России стимулировали ваш интерес к колониальной проблематике?

Кроме старых источников по сектам, я тогда читал Фуко, Геллнера и Саида. Боюсь, что те тенденции, которые вы сейчас перечислили, в 1998‐м просто не существовали. В 2001‐м появилась отличная статья Чиони Мура о том, как постколониальные исследования игнорируют постсоциализм, но я ее прочел позже. Вот теории национализма тогда действительно набирали силу. Эрнест Геллнер для меня всегда был ближе, чем Бенедикт Андерсон. Много лет после того, как я его прочел, я был рад оказаться в том же колледже в Кембридже, где работал Геллнер. Я тогда еще много читал по истории реформации, особенно радикальных ее движений. Это пригодилось мне и во «Внуренней колонизации». Я показываю, что многие процессы в России были запущены немецкими колонистами, которые принадлежали к сектам радикальной Реформации.

Несмотря на мою давнюю и, не буду жаловаться, прочитанную многими книгу о сектах в культурной истории революции, их значение в построении Внутреннего Другого русские историки так и не поняли. Оно было первостепенным и для построения полицейского государства, и для первых шагов русского национализма, и для всей культурной истории России. Но некоторым историкам важно подогнать русскую историю под европейские стандарты, нормализуя ее с помощью ловкости рук. Им секты кажутся клюквой, а абстрактные понятия вроде национализма или гражданства – всемогущими, всеобъясняющими. Еще одна проблема с сектами – то, что от них осталось мало архивных материалов, так что правильную диссертацию по ним защитить трудно. Зато есть очень много материалов, опубликованных в XIX веке, в том числе и из разворованных тогда же архивов.

Собирание германских земель и Культуркампф, Рисорджименто в Италии с интеграцией/колонизацией юга, создание рабочего класса в Англии, «peasants into Frenchmen» во Франции перед 1914 годом, Реконструкция (после Гражданской войны), хомстеды и социализация иммигрантов в США… – какова роль внутренней колонизации в странах первого мира? Насколько ваша концепция внутренней колонизации генеалогически связана с фуколдианским видением современности как распространения власти-знания или отлична от него?

Роль внутренней колонизации в странах первого мира велика, и на эту тему есть немалая библиография. Обзор ее есть в моей книге, так что я сейчас не буду повторяться. Скажу только, что ключевым источником здесь являeтся не Майкл Хечтер и не Юджин Вебер, a Ханна Арендт с ее понятием «эффект бумеранга». Она ввела это понятие в классической книге, «Происхождение тоталитаризма», всем известной. Модерные практики устанавливаются в колониях, а потом возвращаются в метрополии; это и есть эффект бумеранга. Колониализм, по Арендт, – лаборатория современности; отсюда растет и сталинизм, и Холокост. Об этих ее идеях писали известные авторы, например Энн Стоулер и – совсем недавно – Майкл Ротберг. Я показываю, однако, что в применении к России эта идея работает, только если понимать колонизацию как внутреннюю. Это значит писать о территориях и народах, находившихся внутри исторически признанных границ государства-метрополии, как о колониях.

Для России – страны, которая колонизуется, – важными остаются Соловьев и Ключевский. От критики чужих исследований нам давно пора перейти к позитивному строительству новой теории и методологии, которая была бы применима к России. Я полагаю, что и ваш журнал, и мои работы вносят в это дело свой вклад. Теперь вернусь к вашему вопросу о Фуко и власти-знании. Я очень люблю эти тексты, но все же они в значительной степени устарели. Фуко писал так, как будто ничего, кроме Франции, на свете не было. Его не занимали вопросы внешнего и внутреннего, потому что внешнего для него просто не было. Я, конечно, упрощаю; в поздних лекциях Фуко, например в «Нужно защищать общество», есть очень интересные и, как всегда, спорные идеи о расизме; они параллельны идеям Арендт и, я думаю, рождались под ее влиянием. Фуко упоминает в этих лекциях и эффект бумеранга, и внутреннюю колонизацию. У него расизм возвращался в Европу уже в самом начале колониальной эры, где-то перед Славной революцией в Англии, которую Фуко трактует как войну памяти – восстание саксов против галлов.

Хочется спросить, в какой степени освоение Сибири, Поволжья, Кавказа, Средней Азии, Западного края, украинских земель было внутренней колонизацией «собственного народа»? Что вообще определяет «собственность» народа: было ли, скажем, эстляндское крестьянство менее «своим», чем тверское, и если да, то более ли колониальным было отношение к нему российской (или русской?) культурной элиты?

Различие между внешней и внутренней колонизациями появляется только тогда, когда имперское государство проводит территориальные границы, по суше и по морю, между собой и соседями. Параллельно возникает идея этничности, основанная на конвергенции многих отдельно конструируемых различий – лингвистических, географических, религиозных, расовых. Пока границ не проведено, нет и различия между внешним и внутренним, а есть единый поток колонизации, исходящий от государства, которое не делает различий между своими и чужими, русскими и инородцами, а разделяет только друзей и врагов. Такое состояние было характерно для большой части русской истории. Просто в Тамбове оно кончилось раньше, чем в Туркестане, потому и забыто лучше. От Ивана Грозного до, скажем, Льва Перовского власть определяла, где опричнина и где уделы, кто инородцы и кто сектанты. Все это – и землю, и людей – всегда надо было перемежевать, пересмотреть, пересчитать, переселить, переучить, переделать. Русские люди были или не русские – все они подлежали колонизации.

Мне кажется, этот аргумент работает на уровне абстрактной схемы, которая гораздо проще приложима к позднеимперской политике, да и риторике, на Кавказе и в Средней Азии, чем к тому, что вы описываете как пространство внутренней колонизации. Как показали Роберт Гераси, Пол Верт или Чарльз Стейнведел, цивилизационный нарратив, направленный, например, на народы Поволжья, доходил до восприятия их как потенциально «русских». Финно-угорские народы Поволжья мыслились одновременно как иные и как потенциально «русские». При этом они все время оставались субъектами колонизации, так же как их «русские» соседи. Представления об этнической русскости также не были стабильными. Они то включали в себя одни этнические группы, то исключали их, и это было характерно для «колонизации» как Сибири, так и Западного края. Как показал Михаил Долбилов, дискуссии, предшествовавшие освобождению крестьян от крепостной зависимости, создали дискурсивное тело русского крестьянства из довольно гетерогенной среды мелких земледельцев (включая шляхтичей и прочие пауперизованные группы, сохранившие некоторые дворянские привилегии). С другой стороны, крепостные включали в себя не только хлебопашцев, но и дворню, ремесленников и торговцев. Юридическое освобождение и осознание бывших крепостных как основы русского народа было единым актом, который сформировал основания нового видения русскости как эмансипирующегося народного тела, которое продолжало в дальнейшем развиваться. Игнорируя эти «нюансы» и настаивая на дуальности вашей схемы, вы не только, на мой взгляд, эссенциализируете понятия внутренней и внешней колонизации, но и делаете их разнопорядковыми: если первая становится синонимом освоения территории государством, то вторая – феноменом империалистической экспансии, направленной на иные народы и на земли чужих государств. Как вы для себя определяете момент возникновения раскола между двумя направлениями колонизации и не смущает ли вас разнопорядковость критериев для такого разделения?