Можно оценивать и деньги как реальный продукт – бумажка, в которую что-то вшито, металлическая нить, чтобы нельзя было ее подделать.
Да, долларовая банкнота стоит какие-то центы. Но деньги есть эквивалент. Мы занимаемся литературным трудом, пишем статьи, читаем лекции, потом получаем деньги, на которые можем купить пиво, проститутку или квартиру. Но деньги в этом процессе наименее значимы – с их помощью мы обмениваем ценности, которые выбираем сами. Ни деньги, ни идеи не являются симулякрами.
Движется ли человечество к обществу без денег?
Я в это не верю. Мы знаем, кто в это верил. Деньги – полезное изобретение, оно создает курс обмена.
Но видоизмениться-то они могут?
На мой век они останутся такими, какие они есть. Может быть, в них будет что-то вшито, какая-нибудь новая нить. Может, появятся карточки, которые не надо никуда вставлять, а достаточно помахать ими в воздухе.
С чем вы связываете начало денег?
Пока денег не было, все решала власть. Деньги связаны с разделением властей: когда есть много властей, им надо обмениваться. Деньги – это овеществленный плюрализм. Если у вас есть один господин, который говорит, что делать, то никаких денег не надо. Если господ много и работников тоже много, то появляется необходимость в деньгах.
А вам не кажется, что современное общество помолодело? Европейский университет – лучшее, что может предложить Петербург в сфере высшего образования, – обслуживается молодыми учеными.
Это так. Университет действительно лучший, но не типический. В других университетах власть, бывает, не меняется в течение 20–25 лет. На моем факультете, наоборот, никто не хочет быть деканом, поэтому декан меняется каждый год, по расписанию, после длительной торговли между сотрудниками.
График дежурств?
Да, это очень важный образ власти. Власть не должна давать никаких дивидендов – это обременительная обязанность. Власть нужна: кто-то должен ее исполнять, но ничего не получать, кроме дополнительного труда. И ответственности оттого, что кто-то может тебе сказать, что вот, у нас так плохо, потому что в прошлом году ты исполнял власть. Ничего другого власть не приносит. Там, где есть такое отношение, там все идет нормально, а в советской традиции все наоборот, и эта советская культура, к сожалению, очень жива. Но эти люди не контролируют мои источники существования. Наоборот, я могу влиять на них; иногда это получается, иногда нет. В силу другой конфигурации власти в русских государственных структурах, позиция декана позволяет получать большие дивиденды, невзирая на маленькую официальную зарплату, просто потому, что этот человек является деканом и крутит дела. Деканы и прочие мелкие руководители потому держатся за свои позиции, что благодаря взяткам, откатам и махинациям позиция власти оказывается выгодной. Все происходит не в сфере идей, а в сфере эквивалентного обмена. Есть бюджет, из которого делается, допустим, ремонт туалета, этим распоряжается декан, он получает откат, и полный вперед. Все это так же прозрачно, как отчетность Мирового банка. Меня изумляет, что столько людей соглашается работать под началом такой власти, ходить в вонючие туалеты, получать нищенскую зарплату. Либо бунтуйте, либо уходите: без вас декан не проживет.
Веселая наука
Беседовал Аркадий Драгомощенко
Метро. 2001. Ноябрь
Если ваша книга «Хлыст» поглощена известной темой, хотя и в ней нетрудно углядеть траектории различных интертекстуальных «путешествий», то последняя, «Толкование путешествий», представляет собой мерцающий узор, позволяющий углядеть в нем равно как затеи прежних книг, так и будущих и, главное, прозрачно указанный в самом названии метод. Что позволяет думать о ней не как о теоретической работе в привычном понимании, но как об исследовании в перспективе «нового историзма» – у вас, кстати, в последней главе говорится о том, что «новый историзм» стремится вовлечь в работу мельчайшие факты, события, анекдоты с тем, чтобы в контекстуальном анализе обнаружить поведенческие коды, логику, мотивации, управляющие обществом в ту или иную пору. Вероятно, также уместно упомянуть слова Джеральда Граффа (Gerald Graff) относительно того, что одной из магистральных тем «нового историзма» является размышление о том, что общество осуществляет контроль не столько путем установления ограничений, сколько предопределением способов уничтожения возможных ограничений. Это, между прочим, к главе о Набокове и Пастернаке. «Есть тяжелая ирония в том, что уставшим от культуры, мечтавшим о народе русским авторам приходилось бежать в места, где тоска только усиливалась». Так вы пишете в «Толковании путешествий».
Тут затронуто несколько вопросов. Я попытаюсь ответить… а если какие-либо из них забудутся в ходе разговора, вы уж не преминете напомнить. Я не согласен с тем, что эта книга выходит за пределы науки. Вы имеете в виду чрезвычайно узкое и, на мой взгляд, сильно устаревшее понимание науки, порожденное догматическим, схоластическим или просто нелепым советским академическим наследством. Оно между тем продолжает благополучно существовать, производя груды макулатуры, которые по-прежнему издаются академическими издательствами или же конференциями, финансируемыми нашими замечательными фондами. Когда бы не их деньги, эта традиция спокойно бы почила. Но есть другая наука, и она всегда оставалась наукой во времена Галилея, либо Ницше, либо Бахтина, или же наши. Наука должна быть интересной и веселой. Возможно, Ницше имел в виду совершенно другое, но мне нравится эта фраза (другие фразы Ницше нравятся мне меньше). Наука постоянно меняется, она должна меняться. Хорошая наука – всегда веселая и всегда выходит за свои берега. Чем я и занимаюсь.
Фото: Аркадий Драгомощенко
При этом у вас заметно постоянство в пристрастии к определенным мотивам, даже персонажам, к которым вы возвращаетесь из книги в книгу: Сабина Шпильрейн, Уильям Буллит, Троцкий…
Безусловно, у меня есть свои привязанности и любимые герои. Среди них Лев Троцкий, которым я занимаюсь продолжительное время. Но не следует полагать, будто мои герои являются идеальными фигурами.
В чем заключается очарование этих персонажей?
Я действительно занимаюсь персонажами. Мой интерес выстраивается не столько вокруг определенных тем или, как принято у литературоведов, стилей и жанров, сколько вокруг людей. Их интереснее изучать хотя бы потому, что они преодолевали границы норм, преступали определения жанров. Замечу, что вовсе необязательно, чтобы мой читатель думал о них так, как я. Вероятно, поэтому между мной и читателем создается нужное поле напряжения. И это относится не только к Троцкому, но и, скажем, к Пастернаку.
Но Троцкий вполне романтическая фигура. Командовать армией, писать сюрреалистические манифесты…
Куда уж романтичнее. Только за всем этим видится завершение великого проекта русского просвещения. Оно олицетворяет судьбу русской, а возможно, и советской интеллигенции.
Любопытно, что в своих замечаниях вы часто возвращаетесь к теме просвещения, к тому, что оно сегодня неизбежно, как новая эпоха, к которой мы движемся.
На самом деле это для меня новая идея. Существует большая гуманитарная традиция конца XX века, связанная с отрицанием универсальных ценностей, с забвением основ «просвещения», с установлением романтической традиции культурного партикуляризма, релятивизма, иными словами – с тем, что может быть описано как стремление каждой отдельной культуры, каждого сообщества, каждой деревни к установлению собственных законов, своей логики, картины мира. То, что занимает сегодня множество умов, – это поиски своей «местности», собственной идентичности, «корней», что прочитывается как предпочтение любой частной идентичности – всеобщей. Из этого делали вывод, что любая общая идея является насилием и нивелирует подлинную ценность личности. Иногда это называлось «постмодернизмом», но дело не в термине.
Однако, говоря о просвещении, вы немного лукавите, поскольку даже модель истории или телеология просвещения, устремленного к «золотому веку», предлагает такое представление времени, в котором, пожалуй, трудно вообразить себе не только существование определенных физических положений, но даже ставшие привычными способы повествования, рассказа, собственно «истории» как таковой, а стало быть, и чувственности.
Не приходится говорить, что речь идет об ином просвещении, нежели то, что имели в виду Вольтер и Дидро. Хотя в какой-то мере ситуация сходная. Просвещение XVIII века шло за периодом Религиозных войн, когда победа на поле боя означала победу той или иной веры. Заметим, что и веры эти были близки друг другу. Как бы то ни было, такого рода противостояние продолжалось около полутора веков, завершившись в итоге Вестфальским миром, определившим, что каков князь, такова и вера. Какие-то князья были лютеранами. Какие-то – кальвинистами, католиками. Границы княжеств определялись границами наследственных владений, а подданные должны были исповедовать определенную веру. Но рано или поздно приходит усталость. Возникло разочарование и в самой вере, и в духовной силе оружия. И вот тогда в столице мира, в Париже, возникает идея просвещения, согласно которой не то чтобы религия становилась не нужна – становились не нужны эти религии. Различия в вере не стоят того, чтобы из‐за них убивать людей. И лучше просто хорошо жить на этой земле, обратясь к постоянству разума. Делая логические выводы от аксиом к теоремам, от больших законов к частным выводам, можно неплохо устроить жизнь. XIX век, казавшийся еще вчера бесконечно патриархальным, буржуазным, – этот век, руководствуясь идеями просвещения, создал сносные условия жизни. Они были взорваны в начале XX столетия такими, как Троцкий. Но он тоже был наследником просвещения – времени, когда оружие стало применяться от имени высшей цивилизации. Но идея просвещения не исчерпывается идеей линейного времени или завершением истории земным раем. Хотя сегодня у нас есть все основания говорить о большой религиозной войне. Вряд ли она закончится быстро. Холодная война – вооруженная борьба идеологий – продолжалась 40 лет.