идали в нас неправду, — сказал Филарет, — то королю бы пожаловать, отпустить нас в Москву, а на наше место велеть выбрать других; мы никогда и ни в чем не лгали, что говорим и что от вас слышим, все помним. Посольское дело — что скажется, того не переговаривать, и бывает слово посольское крепко; а если от своих слов отпираться, то чему вперед верить? И нам вперед ничего нельзя уже делать, если в нас неправда объявилась». Филарету отвечали не паны, а Салтыков: «Вы, послы, — закричал он, — должны верить панам, их милости, они не солгут; огорчать вам панов радных и приводить на гнев великого государя короля непригоже, вы должны беспрекословно исполнять волю королевскую по боярскому указу, а на патриарха смотреть нечего: он ведает не государственные, а свои поповские дела; его величеству, стояв под таким лукошком два года и не взяв его, прочь отойти стыдно; вы, послы, сами должны бы вступиться за честь королевскую и велеть смольнянам целовать крест королю». Послы отвечали ему, чтоб он вспомнил, с кем говорит, что ему не след вмешиваться в рассуждения послов, выбранных всем государством, и оскорблять их непригожими словами. Обратясь к панам, Филарет сказал: «Если вам, паны, есть до нас какое дело, то говорите с нами вы, а не позволяйте вмешиваться в разговор посторонним людям, с которыми мы слов терять не хотим». Паны велели Салтыкову замолчать и спросили послов: «Хотите ли вы наконец делать по боярской грамоте?» Филарет отвечал: «Сами вы знаете, что нам, духовному чину, отец и начальник святейший патриарх, и, кого он свяжет словом, того не только царь, сам бог не разрешит; и мне без патриаршей грамоты о крестном целовании на королевское имя никакими мерами не делывать, а вы бы на меня в том не досадовали: обещаюсь вам богом, что хотя мне и смерть принять, а без патриаршей грамоты такого великого дела не делывать». «Ну так ехать вам к королевичу в Вильну тотчас же», — закричали паны и отпустили послов.
1 февраля послы опять были позваны к панам: прежний вопрос, прежний ответ, прежняя угроза: «Собирайтесь ехать в Вильну». «Нам не наказано ехать в Вильну», — говорили послы. «Бояре велят вам туда ехать», — кричали паны. Филарет сказал на это: «Если королевское величество велит нас везти в Литву и в Польшу неволею, в том его государская воля; а нам никак нельзя ехать, не на чем и не с чем: что было, то все проели, да и товарищи наши отпущены в Москву, и нам делать нечего». 7 февраля опять позвали послов и объявили им, что король, милосердуя о смольнянах, жалует их, позволяет присягнуть одному королевичу; но, чтоб не оскорбить и королевской чести, надобно впустить в Смоленск по крайней мере 700 человек; если же послать 100 человек, то Шеин велит их или в тюрьмы посажать, или побить. Послы отвечали, что больше двухсот человек впустить они не согласны. На другой день послам было объявлено, чтоб они вошли в переговоры с смольнянами о введении в их город королевских людей без определения числа. Послы едва могли уговорить их впустить 200 человек, ибо смольняне понимали хорошо, что это первый шаг к овладению их городом, и потому поставили непременным условием, что прежде, чем будут введены поляки в Смоленск, король отступит со всем своим войском за границу и отряд, который войдет в город, не будет иметь здесь никакой власти и будет вести себя чинно. Но в совете королевском написаны были другого рода условия: 1) страже у городских ворот быть пополам королевской и городской, одним ключам быть у воеводы, а другим — у начальника польского отряда; 2) король обещает не мстить гражданам за их сопротивление и грубости и без вины никого не ссылать; 3) когда смольняне принесут повинную и исполнят все требуемое, тогда король снимет осаду и город останется за Московским государством впредь до дальнейшего рассуждения; 4) смольняне, передавшиеся прежде королю, не подчинены суду городскому, но ведаются польским начальством; 5) смольняне обязаны заплатить королю все военные убытки, причиненные их долгим сопротивлением. Но понятно, что смольняне не могли принять этих условий, которые обнаруживали слишком ясно королевские замыслы; они требовали, чтоб воротные ключи были у одного смоленского воеводы, чтобы Смоленск и весь Смоленский уезд были по-прежнему к Московскому государству, чтоб, как скоро они поцелуют крест Владиславу, король отступил от их города, очистил весь уезд, и потом, когда он пойдет в Литву со всем войском, они впустят к себе его отряд сполна; смольняне отказались также платить за убытки, отговариваясь своею бедностию и обещая только поднести дары королю.
Услыхав эти требования, поляки решились употребить средство, которое бы заставило послов быть уступчивее. 26 марта Филарет и Голицын с товарищами были позваны на переговоры; так как наступила оттепель и лед на Днепре был худ, то они должны были идти пешком. Паны объявили им, чтоб они без отговорок ехали в Вильну, объявили, что их уже не отпустят в прежний стан, но что они должны остаться на этой стороне реки. Послы просили позволить им по крайней мере зайти в прежний стан, взять там необходимые вещи, но и в том им было отказано. Как скоро они вышли из собрания, то их окружили ратные люди с заряженными ружьями и отвели в назначенное помещение: митрополиту досталась одна изба, князю Голицыну, Мезецкому и Томиле Луговскому — другая; на дворе и кругом двора расставили стражу, и вход к послам запрещен был для дворян посольских. Так провели послы Светлое воскресенье; к этому дню король прислал им: стан говядины, тушу баранью старую, двух барашков, одного козленка, четырех зайцев, одного тетерева, четырех поросят, четырех гусей и семь куриц — все это послы разделили с своими дворянами. Переговоры о Смоленске возобновились. Паны предложили прежнее условие, исключивши только статью о вознаграждении за военные убытки; послы также уступили, обещались уговорить смольнян впустить польский отряд весь в город прежде Сигизмундова отступления дня за два или за три, если король назначит день отступления и напишет его в договорной записи. Но тут пришла весть о разорении московском.
В то время как Сигизмунд считал необходимым взять Смоленск для Польши какими бы то ни было средствами и тратил время в бесплодных и унизительных для своего достоинства переговорах, восстание против сына его не ослабевало в Московском государстве, и поляки поведением своим подливали все более и более масла в огонь. Украинские города, бывшие за вором — Орел, Волхов, Белев, Карачев, Алексин и другие — по смерти вора целовали крест королевичу; несмотря на то, королевские люди под начальством какого-то пана Запройского выжгли их, людей побили и в плен повели. Гонсевский велел отряду запорожских козаков идти в рязанские места, чтобы мешать Ляпунову собираться к Москве; черкасы соединились с Исаком Сумбуловым, воеводою, преданным Владиславу, и осадили Ляпунова в Пронске, но к нему на выручку пошел с коломенцами и рязанцами зарайский воевода князь Дмитрий Михайлович Пожарский; черкасы, услыхав об его выступлении, отошли от Пронска, и освобожденный Ляпунов отправился в Рязань, скоро сам Пожарский был осажден у себя в Зарайске черкасами и тем же Сумбуловым, но сделал вылазку, выбил неприятеля из острога и нанес ему сильное поражение: черкасы бросились бежать в Украйну, Сумбулов — к Москве; для восстания на юге не было более препятствия.
Главный двигатель этого восстания, начальный человек в государстве в безгосударное время, находился в Москве; то был патриарх, по мановению которого во имя веры вставала и собиралась вемля. Салтыков пришел к нему с боярами и сказал: «Ты писал, чтобы ратные люди шли к Москве; теперь напиши им, чтобы возвратились назад». «Напишу, — отвечал Гермоген, — если ты, изменник, вместе с литовскими людьми выйдешь вон из Москвы; если же вы останетесь, то всех благословляю помереть за православную веру, вижу ей поругание, вижу разорение святых церквей, слышу в Кремле пение латинское и не могу терпеть». Патриарха отдали под стражу, никого не велели пускать к нему. Патриарх сказал не все: с самого отъезда Жолкевского начались для жителей Москвы оскорбления, которые увеличивались все более и более уже вследствие опасного положения поляков, видевших себя осажденными среди волнующегося народа. Только что гетман уехал, Гонсевский стал жить на старом дворе царя Бориса, Салтыков, бросив свой дом, поселился на дворе Ивана Васильевича Годунова, Андронов — на дворе благовещенского протопопа; везде у ворот стояла польская стража, уличные решетки были сломаны; русским людям запрещено было ходить с саблями; топоры отбирались у купцов, которые выносили их на продажу, у плотников, которые шли с ними на работу, запрещено было носить и ножи; боялись, что за недостатком оружия народ вооружится кольями, и запретили крестьянам возить мелкие дрова на продажу; гетманские строгости относительно буйства поляков были оставлены: жены и девицы подвергались насилиям; по вечерам побивали людей, которые шли по улицам из двора во двор, к заутрене не только мирским людям, но и священникам ходить не давали.
17 марта, в Вербное воскресенье, патриарха освободили для обычного торжественного шествия на осле, но никто из народа не пошел за вербою; разнесся слух, что Салтыков и поляки хотят в это время изрубить патриарха и безоружный народ, по всем площадям стояли литовские роты, конные и пешие наготове. Действительно, сами поляки-очевидцы пишут, что Салтыков говорил им: «Нынче был случай, и вы Москву не били, ну так они вас во вторник будут бить, я этого ждать не буду; возьму жену и поеду к королю». Он хотел предупредить жителей Москвы, напасть на них прежде, чем придет к ним помощь от Ляпунова, чего именно ждал во вторник. Поляки стали готовиться ко вторнику, втаскивать пушки на башни кремлевские и Китая-города; действительно, в московские слободы пробрались тайком ратные люди из Ляпуновских полков, чтобы поддержать жителей в случае схватки с поляками, пробрались и начальные люди: князь Пожарский, Бутурлин, Колтовской. Но вторник начался тихо, москвичи ничего не предпринимали, купцы спокойно отперли лавки в Китае-городе и торговали. В это время Николай Козаковский на рынке начал принуждать извощиков, чтобы шли помога