Книга Короткого Солнца — страница 188 из 231

«Почему ты плачешь?»

Старик поднял глаза и, увидев его, указал на повозки, фургоны и носилки, которые проезжали мимо каждые несколько секунд.

«Если бы все зло, которое я причинил богам, было видно, — сказал он, — их было бы намного больше, и четырех человек было бы недостаточно, чтобы оплакать их всех».

После этого они молча пошли. Время от времени они проходили мимо лачуг, построенных из обгоревших досок, так что они казались (пока на них не глядели внимательно) выкрашенными в черный цвет. На соседней улице играли дети; пронзительные крики участников долетали до них, как щебетание воробьев на далеком дереве.

— Х'эт хонец, кореш? — наконец спросил Хряк.

Он сглотнул и заставил себя заговорить:

— Да.

— Чо-то беспокоит тя?

— Мал дом? — потребовал Орев. — Найти дом?

— Да, нашел. — Он вытер глаза. — Но это был уже не тот же самый мальчик. — И добавил вполголоса: — И это не тот самый дом.

Как бы тихи ни были эти слова, Хряк их услышал:

— Зыришь свою хазу, кореш?

Не в силах вымолвить ни слова, он кивнул; Орев перевел:

— Сказать да.

— Это Серебряная улица. Мы... мы идем по Серебряной улице, я ее не узнаю. Я не уверен. Хряк?

— Х'йа?

— Хряк, я говорил об оскорблениях богов. Мне действительно все равно, нравится ли Сфингс, Сцилле и остальным то, что я делаю.

— Грил, чо не будешь ломать х'их статуи.

— Потому что они не принадлежали мне. И потому что они были искусством, а умышленно разрушать искусство — всегда зло. Но, Хряк... — он запнулся.

— Старина Хряк — твой приятель, кореш.

— Я знаю. Вот почему это так трудно сделать. Ты был слеп, когда покинул свой дом в Горах, Которые Выглядят Горами. Так ты мне и сказал.

— Когда х'он бросил братанов. Х'йа.

— Ты проделал весь этот путь пешком, хотя и слеп.

— Х'йа, кореш. Хо, х'он пару раз кувырнулся.

— Тогда, Хряк, я попрошу тебя об одолжении, о котором не имею права просить. Это то, в чем я всегда буду себя упрекать...

— НЕТ речь!

— Но я все равно попрошу. Я привел тебя сюда. Я это знаю. Если бы не я, тебя бы не было в этой разрушенной четверти. И, возможно, вообще в Вайроне.

— С тобой, кореш.

— Я думал, что… что покажу тебе, где я жил раньше. Дом авгура и тот дом, в котором я вырос. Лавку отца. Там, где они когда-то стояли. Я бы рассказал тебе кое-что о них, о том, что они... эти места для меня значили.

Ему хотелось закрыть глаза, но он заставил себя смотреть на лицо Хряка:

— Вместо этого я прошу тебя вот о чем. Гончая снимает комнату в гостинице и будет рад любому из нас — нам обоим, я бы сказал, вместе или порознь. Гостиница «Горностай» расположена на холме Палатин, в самом центре города. Не отправишься ли туда в одиночку? Пожалуйста.

Хряк улыбнулся:

— Х'эт все, кореш?

— Я присоединюсь к тебе там, клянусь, еще до тенеспуска. Но я хочу... я должен быть здесь один. Я просто обязан это сделать.

Длинные руки Хряка нащупали его, одна большая рука все еще сжимала вложенный в ножны меч.

— Все пучком, кореш. Нуждался во мне на дорогах. Теперь х'он те не нужен. Не мучь себя. Х'и так слишком много боли на х'этом витке, х'и х'он грит пока. — Хряк отвернулся.

— Я присоединюсь к тебе, обещаю, — повторил он. — Пожалуйста, передай Гончей, что я приду, но скажи ему, чтобы он не ждал меня к ужину. Иди с Хряком, Орев. Помоги ему.

Орев недовольно каркнул, но взлетел.

Его хозяин стоял на улице, опираясь на шишковатый посох, и смотрел им вслед, не в силах сделать ни одного шага, пока они не скрылись из виду; большой человек двигался медленно, возвышаясь над несколькими плохо одетыми мужчинами и женщинами, мимо которых он проходил, черная птица казалась непривычно маленькой и уязвимой на плече большого человека, ее алые пятна были единственными цветными пятнами в разрушенном черно-сером пейзаже.

Медленно, очень медленно тук-тук-тук медных ножен затих. Здоровяк остановил прохожего и заговорил, уже слишком далеко, чтобы его можно было услышать. Прохожий ответил, указывая вверх по Серебряной улице в сторону рынка, указывая, вероятно, чтобы сообщить направление слепому, который остановил его, или, возможно, его птице. Их медленное продвижение продолжалось до тех пор, пока они наконец не исчезли, растворившись в черном и сером.

Тогда он повернулся и быстро зашагал прочь, на каждом шагу ударяя голым деревянным концом посоха по изрытой колеями поверхности улицы, стуча по камням и забрызгивая грязью ботинки и отвороты рваных коричневых бриджей.

Здесь играли дети, используя бельевые веревки майтеры как скакалки. Они уже давно улетели на Синюю — грустные, полуголодные девочки с черной челкой, с длинными черными косичками, заплетенными обрезками яркой пряжи. На Синюю, а некоторые на Зеленую; эти, последние, по большей части мертвы.

Эта почерневшая от огня стена из коркамня, эти пустые, зияющие окна когда-то принадлежали киновии. Пока виток спал, майтера опускалась на колени, но не для того, чтобы помолиться, а чтобы отскрести эту черную каменную ступеньку от пепла, неотличимого от грязи. Майтера Мята одевалась и раздевалась там, в темной комнате за запертой дверью и опущенными шторами, чинила изношенное белье и накрывала свою девственную постель старой клеенкой, зная, что даже самый слабый дождик напоит новой водой обвисшее брюхо потолка ее комнаты.

Этот потолок больше не провисает; протекающей крыши, на которую майтера забралась, чтобы посмотреть на воздушный корабль Тривигаунта, больше нет, а широкая темная дверь из крепкого дуба, которую майтера Роза запирала каждую ночь перед тем, как гасла последняя нить солнца, исчезла давным-давно — то ли ее пустили на дрова, то ли она сгорела в огне, охватившем четверть, когда началась война с Тривигаунтом. Теперь любой мог войти в киновию, и никто этого не хотел.

Каменная стена, отделявшая сад от улицы, почти не пострадала, хотя калитка и ржавый замок исчезли. Внутри сорняки, ежевика и — да — одинокая виноградная лоза, карабкающаяся по почерневшему пню смоковницы. От их беседки осталось достаточно, чтобы сесть. Он сел, откинулся на спинку и закрыл глаза, а в это время молодая сивилла села напротив него, достала из одного из объемистых карманов своего черного бомбазинового одеяния блокфлейту и начала играть.


Солнечная улица привела его на рынок, а Мантейонная — на Палатин. Здесь был Дворец кальде, его рухнувшая стена была отремонтирована новым раствором и камнями, подогнанными почти вплотную.

— Патера... Патера? — Голос был мягким, но низким — странная неправильность. Он огляделся вокруг, не столько чтобы найти говорившую женщину, сколько чтобы найти авгура, к которому она обращалась.

— Патера... Патера Шелк?

Он отступил назад и осмотрел окна. На одном из верхних этажей показалась тень головы и плеч.

— Мукор? — Он старался говорить не очень громко, но так, чтобы его было слышно в пятидесяти-шестидесяти кубитах над головой.

— Ее здесь нет... Ее здесь нет, патера.

«Это птица, — подумал он. — Птица заставляет ее думать, что я — Шелк». Как только у него возникла мысль, он понял, что Орева нет, что он отослал Орева с Хряком.

— Пожалуйста…

Он не слышал остального, но знал, о чем его просили. Массивные двери были заперты. Он постучал в них тяжелым медным молотком, и каждый удар был таким же громким, как выстрел из карабина.

Из Дворца не донеслось ни звука в ответ, и, наконец, он повернулся и стал устало спускаться по лестнице с балюстрадами на улицу. Высокое окно теперь было пусто, и низкий мягкий голос (женский, но не женственный) молчал. Он прищурился на неподвижное солнце. Тень уже почти опустилась, рынок скоро закроется. Он сказал — пообещал — Хряку, что присоединится к нему в «Горностае» до вечера, но «Горностай» был всего в двух-трех улицах отсюда.

Он как раз пересекал первую, когда пальцы, тонкие, но твердые и сильные, сомкнулись на его локте. Он обернулся и увидел худенькую, сутулую фигурку размером не больше ребенка, закутанную во что-то вроде мешковины:

— Пожалуйста... Пожалуйста, патера. Пожалуйста, не хочешь ли ты поговорить... Пожалуйста, не хочешь ли ты поговорить со мной?

— Я не авгур. Ты думаешь о ком-то другом.

— Ты забыл... Ты забыл меня. — Последовавший за этим приглушенный звук мог быть или не быть рыданием. — Ты забыл несчастную Оливин... Ты забыл несчастную Оливин, патера?

Что-то было не так в наклоне ее головы и высоких сгорбленных плечах. Жалость почти душила его.

— Нет, — сказал он, — я не забыл тебя, Оливин. — «Это не ложь, — яростно сказал он себе. — Нельзя забыть то, чего не знаешь».

— Ты благословишь... Ты благословишь меня? — В голосе, звучавшем сквозь мешковину, слышалась радость. — Пожертвуешь, как ты делал... Пожертвуешь, как ты делал раньше? Отца больше... Отца больше нет. Он ушел очень, очень давно... Он ушел очень, очень давно, патера. — Она тащила его за собой, обратно ко Дворцу кальде. — Есть... Есть женщина? На севере... На севере, патера.

Очевидно, кто-то, кто мог бы ей помочь. Кто-то, кто мог бы вылечить любую болезнь, поразившую жалкую фигуру перед ним.

— Мудрая женщина, — рискнул он.

— О... О да! О, я надеюсь... О, я надеюсь на это!

Они свернули в боковую улочку. Стена Дворца кальде, изящно украшенная высокими узкими окнами в изысканных каменных рамах, уступила место почти столь же внушительной, лишенной окон стене Сада кальде, стене из огромных камней, грубых и бесформенных, но подогнанных друг к другу, как кусочки головоломки.

Миниатюрная хромающая фигурка тянула его вперед гораздо быстрее, чем он хотел бы идти. Проказа? Для него это было всего лишь слово в Писаниях. Гноящиеся раны или сочащийся из кожи гной — что-то отвратительное. Добрые люди в Писаниях, особенно теодидакты, такие как патера Шелк, были чрезвычайно добры к тем, кто страдал от этой ужасной болезни, которая, как он слышал, была редкой — слышал от авгура, вероятно. От кого-то вроде патеры Прилипала, который учился в схоле.