— Благодарю вас, — сказал Литчфилд. — Очень мило с вашей стороны.
Хаммерсмит начал разбирать на столе бумаги, стеснявшие бутылку и стакан. Аудиенция была окончена, его больше не интересовали эти легкомысленные бабочки и их мелкие проблемы.
— Убирайтесь, — процедил он. — Убирайтесь прочь.
— У меня есть две или три просьбы, — сказал Литчфилд, когда они вышли из офиса. — Они касаются условий, при которых моя жена согласна выступать.
— Условий чего?
— Обстановки, удобной для Констанции. Я бы хотел, чтобы лампы над сценой горели вполнакала. Она просто не привыкла играть при таком ярком свете.
— Очень хорошо.
— И еще я бы попросил вас восстановить огни рампы.
— Рампы?
— Я понимаю, это немного старомодно, но с ними она чувствует себя уверенней.
— Такое освещение будет ослеплять актеров, — сказал Каллоуэй. — Они не будут видеть зрительного зала.
— Тем не менее... я вынужден настаивать.
— О'кей.
— И третье. Все сцены, в которых обыгрываются поцелуи, объятия и другие прикосновения к Виоле, должны быть исправлены так, чтобы исключить любой физический контакт с Констанцией.
— Любой?
— Любой.
— Но, Господи! Почему?
— Моя жена не нуждается в излишней драматизации, Теренс. Она предпочитает не отвлекать внимание от работы сердца.
Эта странная интонация в слове «сердца». Работы сердца. Каллоуэй поймал взгляд Констанции. Ее глаза, казалось, благословляли его.
— Нужно ли представить труппе новую Виолу?
— Почему нет?
Трио переступило порог театра.
Установить осветительную аппаратуру и исправить эпизоды, предусматривающие физическое соприкосновение актеров, было делом несложным. И, хотя почти все исполнители поначалу не испытывали дружеских чувств к своей новой партнерше, ее скромная манера держаться и природное обаяние вскоре покорили их. Кроме того, ее присутствие означало, что представление все-таки состоится.
Без пяти шесть Каллоуэй объявил перерыв и назначил на восемь часов начало костюмированной генеральной репетиции. Актеры расходились группами, оживленно обсуждавшими новую постановку. То, что вчера казалось грубым и неуклюжим, сегодня выглядело довольно неплохо. Разумеется, многое еще предстояло отточить и подправить: некоторые технические неувязки, плохо сидевшие костюмы, отдельные режиссерские недочеты. Однако успех был уже практически обеспечен. Это чувствовали и актеры. Даже Эд Каннингхем снизошел до пары комплиментов.
Литчфилд застал Телльюлу стоявшей у окна в комнате отдыха.
— Сегодня вечером...
— Да, сэр.
— Только не надо ничего бояться.
— Я не боюсь, — ответила Телльюла.
Что за мысль? Как будто она и так...
— Будет немного жалко расставаться. И не тебе одной.
— Я знаю.
— Я понимаю тебя. Ты любишь этот театр так же, как и я. Но ведь тебе известен парадокс нашей профессии. Играть жизнь... ах, Телли, какая это удивительная вещь! Знаешь, иногда мне даже интересно, как долго я еще смогу поддерживать эту иллюзию.
— Ваше представление замечательно, — сказала она.
— Ты и вправду так думаешь?
Он и в самом деле обрадовался: до сих пор у него еще были сомнения в успехе своей имитации. Ему ведь нужно было постоянно сравнивать себя с настоящими, живыми людьми. Благодарный за похвалу, он коснулся ее плеча.
— Телльюла, ты хотела бы умереть?
— Это больно?
— Едва ли.
— Тогда я была бы счастлива.
— Да будет так, Телли.
Он прильнул к ее губам, и она, не переставая улыбаться, умерла. Он уложил ее на софу и ее ключом запер за собой дверь. Она должна была остыть в этой прохладной комнате и подняться на ноги к приходу зрителей.
В пятнадцать минут седьмого перед Элизиумом остановилось такси, и из него вышла Диана Дюваль. Был холодный ноябрьский вечер, но она не ощущала дискомфорта. Сегодня ее ничего не могло огорчить. Ни темнота, ни холод.
Никем не замеченная, она прошла мимо афиш, на которых были отпечатаны ее лицо и имя, поднялась по лестнице и отворила дверь в гримерную. Объект ее страсти был погружен в густое облако табачного дыма.
— Терри.
Через порог комнаты она переступила только тогда, когда убедилась в том, что ее появление было в достаточной мере осознано. Он побледнел, и поэтому она немного надула губы, что было нелегким делом. Мышцы лица почти не слушались, но она приложила некоторые усилия и все-таки добилась удовлетворительного эффекта.
Каллоуэй не сразу смог найти какие-либо слова. Диана выглядела больной, тут не было двух мнений, и если она покинула больницу, чтобы принять участие в костюмированной генеральной репетиции, то он должен был отговорить ее от этого. На ней не было косметики, ее волосы нуждались в немалом количестве шампуня.
— Что ты здесь делаешь? — спросил он, когда она закрыла дверь.
— У меня есть одно незаконченное дело.
— Послушай... Я должен кое-что сказать тебе... (Господи, ему вовсе не хотелось быть таким непорядочным человеком, но...) Видишь ли, мы нашли тебе замену. Я хочу сказать — замену в постановке. (Она непонимающе смотрела на него. Торопясь договорить, он путался в словах и терял мысли). Мы думали, что тебя не будет. То есть, не всегда, конечно, а только на премьере. Что потом ты вернешься...
— Не беспокойся, — сказала она.
У него медленно начала отвисать челюсть.
— Не беспокойся?
— Мне-то какое дело?
— Но ты же, говоришь, вернулась, чтобы закончить...
Он осекся. Она расстегивала верхние пуговицы платья. У него мелькнула мысль, что она решила разыграть его. Нет, у нее не могло быть серьезных намерений! Секс? Сейчас?..
— За последние несколько часов я многое передумала, — сказала она, вынув руки из рукавов, спустив платье и переступив через него; на ней был белый лифчик, крючки на застежке которого она, заломив локти, безуспешно пыталась рассоединить. — И решила, что театр меня мало волнует. Ты поможешь мне или нет?
Она повернулась и подставила ему спину. Он автоматически разъединил крючки, хотя еще не осознал, хотел ли это делать. Впрочем, его желания будто и не играли роли. Она вернулась, чтобы закончить то, на чем их прервали, — вот так просто... И несмотря на какие-то хриплые звуки в горле, несмотря на какой-то остекленевший взгляд, она все еще оставалась очень привлекательной женщиной. Она вновь повернулась, и Каллоуэй увидел ее грудь — более бледную, чем та, что была в его памяти, но такую же соблазнительную. Ему сразу стало неудобно от тесноты в брюках, и ее телодвижения только усугубляли неловкость его положения: ее руки раздвигали бедра, как на самых непристойных стриптизах в Сохо, поглаживали между ног...
— Не беспокойся за меня, — сказала она. — Я уже все решила. Все, что я по-настоящему хочу...
Она отняла руки от живота и приложила ладони к его лицу. Они были холодными как лед.
— Все, что я по-настоящему хочу, это ты. Я не могу заниматься и сексом, и сценой... У каждого в жизни наступает время, когда нужно принимать решения.
Она облизнула губы. Они остались такими же сухими, как и прежде, точно у нее на языке не было ни капли влаги.
— Этот случай заставил меня задуматься о том, чего я действительно хочу. И если честно, — она расстегнула ремень на его брюках, — то меня не волнует...
Теперь молния.
— ...ни эта, ни любая другая паршивая пьеса.
Брюки упали на пол.
— Я покажу тебе, что меня по-настоящему волнует.
Она дотронулась до его трусов. От холода ее рук прикосновение казалось особенно сексуальным. Он улыбнулся и закрыл глаза. Она опустила его трусы до лодыжек и встала перед ним на колени.
Она умела делать то, что собиралась делать. Ее губы почему-то были суше, чем обычно, язык царапал его плоть, но ощущения, которые она в нем порождала, могли кого угодно свести с ума. Блаженствуя, он даже не замечал, насколько глубоко она вбирала его, возбуждая все больше и больше. Глубоко и медленно, затем все быстрее и, когда уже почти наступал оргазм, снова медленнее, пока не проходила потребность в нем. Он был в полной ее власти.
Желая посмотреть за ее работой, он открыл глаза. Она была сосредоточена и серьезна.
— Господи, — выдохнул он, — как хорошо.
Она не ответила, продолжая безмолвно трудиться над ним. Она даже не издавала своих обычных звуков: ни удовлетворенного посапывания, ни тяжелых вздохов. Просто всасывала и отпускала его плоть — в абсолютной тишине.
На какое-то время он задержал дыхание. У него — не в голове, а где-то в животе — мелькнула неожиданная мысль. Ее голова все так же покачивалась, губы были плотно прижаты к его коже. Прошло полминуты, минута, полторы. Но теперь он уже был полон дикого, тошнотворного ужаса.
Она не дышала. Ее ноздри были неподвижны, и ее работа так удавалась ей именно потому, что она ни разу не остановилась, чтобы вдохнуть или выдохнуть воздух.
Тело Каллоуэя одеревенело, а то, что было напряжено, стало быстро вянуть и морщиться. Она не переставала трудиться, но ее неутомимые движения могли утвердить его только лишь в этой дикой мысли: она мертва.
Она держала его губами, своими холодными губами, и была мертва. Вот зачем она вернулась — покинула больничный морг и вернулась сюда. Она не заботилась ни о пьесе, ни о своей профессии, а только хотела закончить то, что начала несколько часов тому назад. Вот какой акт она предпочла: один лишь этот акт. Она выбрала роль, которую собиралась исполнять до бесконечности.
Каллоуэй не мог пошевелиться, как и не мог не смотреть на голову трупа, трудившегося между его ног.
Затем она, казалось, почувствовала его ужас. Ее глаза открылись и взглянули на него. Как мог он принять этот взгляд за взгляд живого человека? Она оставила в покое рудимент его мужского достоинства.
— Что такое? — спросила она голосом, в котором уже не было ни одной живой нотки.