– Будьте любезны, удостоверение личности, – сказал кассир. С небольшими вариантами это требование повторилось в один и тот же час в двадцати трех банковских залах и меняльных конторах Парижа; группа Люсьена Вернея и Ролана действовала умело, и между половиной третьего – время открытия банков – и тремя четвертями третьего шедевры старика Коллинса переменили владельцев и превратились во французские франки. Случилась всего одна заминка в агентстве «Космик» на площади Италии, где кассирша в синем костюме и очках для близоруких принялась проверять купюры с преувеличенной, как счел клиент, тщательностью, и тут кассирша заметила ему, что это ее обязанность, а клиент возразил, что он всего лишь агент из бюро путешествий и что если есть какие-либо сомнения, пусть она тотчас позвонит мсье Макр?пулосу, ГОБелен 45.44. К удивлению клиента, придумавшего Макропулоса лишь для того, чтобы выиграть время и посмотреть, как пойдет дело, прежде чем смываться, эта дама довольно быстро обменяла ему деньги, хотя не без дальнейших рассуждений о своем профессиональном долге. Первый сигнал полиция получила в четверть шестого из филиала «Креди Лионнэ»; вечером в префектуре уже были почти все фальшивые доллары и некоторое количество примет – поскольку группа Люсьена Вернея состояла из парней, которые в своей бездельной жизни куда чаще заходили в банки, чтобы взять деньги, чем чтобы их вложить. По расчетам Люсьена и Ролана, у них мог быть срок в пять-шесть дней до первого прокола или просто доноса; Гомес и Моника, а также Патрисио и Эредиа между тем делали необходимые покупки.
Стремление покончить с Онаном [98], сколь это ни парадоксально, было, видимо, одной из причин, побудивших Лонштейна говорить с Онаном как с одним из многих воображаемых чудищ-людоедов, коих еще никому не удалось уничтожить, этого скопища подсознательных чудищ, истинных властителей дневной гармонии, которая обычно именуется нравственностью и которая в любой день может обернуться – индивидуально, неврастенией и кушеткой психоаналитика, и – также в любой день – коллективно, фашизмом и/или расизмом. Че, старик, бормотал мой друг, подавленный огромностью подтекста и подсмысла рассуждении раввинчика, было, однако, бесполезно всякими там «заткни фонтан» или «давай кончай, олух» охладить желание Лонштейна высказаться, его раскольниковскую страсть к беседе с глазу на глаз – создавалась некая гротескная сага нисхождения Гильгамеша или Орфея в преисподнюю либидо; что толку, что мой друг то смеялся ему в лицо, то отшатывался, до крайности шокированный этим эксгибиционизмом в четыре утра после пятой рюмки водки, – мало-помалу становилось ясно, что Лонштейн вытаскивал Онана на поверхность не только ради удовольствия придать ему легальный статус или вроде того, нет, вырвать Онана из подсознательного скопища означало убить, по крайней мере, одно из чудищ, а может, и больше, преобразить его приобщением к дневному началу, к открытости, расчудить, сменить его жалкое подпольное обличье на плюмажи и колокола – раввинчик вдруг ударялся в лирику, настаивал и развивал, становился чем-то вроде public-relations [99] и администратора при людоеде, который, в конце-то концов, как многие людоеды, был принцем, ему лишь требовалось чуть-чуть помочь, чтобы он перестал быть чудищем. Мой друг начинал понимать, что Лонштейн действовал по-раввински мудро, избрав одного людоеда из многих и предлагая еще и еще спуститься к преисподнему скопищу, дабы постепенно уничтожить остальных, учинить этакую кромешную Бучу, и, наконец, мой друг осознал, что его роль в эту ночь, если он играет ее честно, состоит в том, чтобы подзуживать, и подстрекать, и разъярять раввинчика, дабы охота на Онана и преображение его могли пригодиться впоследствии, когда он станет хронистом Онана, что Лонштейн считал само собой разумеющимся, и он не ошибался, ибо мой друг не преминул рассказать мне об этой исповеди (я только проснулся поздним утром после тяжелого сна, Людмила спала на диване, никто из нас двоих не завтракал и, похоже, о завтраке не помышлял), и хотя сперва я ничего не понял и даже повел себя как мой друг, то есть осудил Лонштейна, но потом, обдумав этот эпизод всесторонне, я проникся уважением к дерзновенному экзорцизму, ведь и я, на свой жалкий лад, пытался витийствовать с балкона и уничтожать каких-то чудищ, только у меня это был малюхонький балкончик с цветочными горшками, выходящий в патио только к окнам Людмилы и Франсины, индивидуальное, эгоистическое заклятие бесов, пустые слова, дохлая птичка, бесплодная попытка. Но, возможно, что Лонштейн прав, и в Бучу надо включаться самыми различными путями (если предположить, что он или я ясно знаем, о чем речь), во всяком случае, раввинчик толковал моему другу об Онане не просто ради удовольствия, он искал способ притчеобразно соотнести с Бучей (тут, конечно, и фортран!) эту горячечную степень обнаженности слова, показывающую, насколько стриптиз, которому он подверг себя перед моим другом, был, по сути, необходимым условием для Веррьера и ночи в пятницу, для другой охоты на других чудищ, и, хотя это казалось затеей безумных, мой друг и я начинали чувствовать, что в почти немыслимом, бесстыдном поведении Лонштейна было нечто вроде рыцарского бдения во всеоружии перед ночью в Веррьере. И то, что теперь воспринимается всего лишь как безумное сочетание противоречий, может когда-нибудь проясниться для каких-то других людей и для других Буч, а мой друг и я, мы были вроде сивилл и горе-пророков, знающих и не знающих, глядящих друг на друга с видом человека, подозревающего, что другой испустил газы, облегчение всегда предосудительное.
Сусана, купая и одевая Мануэля, играет с ним и искоса поглядывает на Патрисио, у которого один глаз изрядно заплыл и боль в запястье. Хорошо, еще пригодилось одно из его любимейших буэнос-айресских сокровищ – наручный ремешок, сохранившийся с тех пор, когда он играл в пелоту с ракеткой в Лаурак Бате, и что темные очки полностью скрывают другой его дефект. Три часа дня, но после столь бурной ночи все семейство еще в постели, даже Мануэль, невероятно послушный и не стремящийся задушить себя тальком или ватными тампонами. Обед свелся к походам на кухню за салями, стаканами с молоком и с вином, кусками холодного омлета и полудюжиной бананов – отец, мать и сын чувствуют себя превосходно, нарушая почем зря благонравные обычаи, и, когда является Людмила, встречают ее в белье, угощают кофе с коньяком, приглашают ее
Эредиа и Гомес корчатся от смеха, читая газеты и глядя на свои опухшие рожи, которые Моника им лечит с видом сестры милосердия и обильным применением ртутной мази. Загадочное появление бирюзового пингвина на берегах Сены в часы рассвета вызвало к жизни две теории, ибо полиция быстро установила причинно-следственную цепочку, начало коей Орли, хотя затем звенья ее рассыпаются: либо на Кэ-дез-Орфевр уже подозревают истинное назначение контейнеров, и это их наводит на
Одна газета пишет о контрабанде оружием, другая о контрабанде наркотиками. Маркос уже позвонил Оскару, чтобы они покинули отель «Лютеция» – надо сбить с толку муравьев, – а Оскар в это время, лежа в постели, пожирает последний роскошный завтрак, пока Гладис ждет ухода официантки, чтобы принести свой поднос и, присев у кровати на корточки, заняться своей, медицинской частью, и Оскар сообщает ей, что Маркос их ждет в четверть одиннадцатого у Патрисио и что все надежды, которые могли остаться у Гладис на возвращение к ее деятельности стюардессы, терпят крах из-за причинно-следственной цепочки, о каковой говорится в
– Бедный Педернера, – говорит Гладис, – кто теперь будет приносить ему в кабинет пампельмусовый сок. И Пепите придется работать через силу.
– Этот Педернера, видно, положил на тебя глаз, – говорит Оскар.
– Просто никто не подавал ему сок так деликатно, что он мог не отвлекаться от своего пульта.
– Наконец-то ты, кажется, перескочила через ограду, малышка, – говорит Оскар, соскальзывая с кровати, пока последний круассан скользит по его пищеводу. Гладис смотрит, недоумевая, о какой ограде речь, но Оскар целует ее волосы с чувством блаженства, вероятно, от вкусного рогалика, этого полулуния, но тут также и полнолуние – неумолимый механизм игры слов, открывающий многие двери и освещающий темные закутки. Гладис, узнав новости, не выказала ни малейшего огорчения, значит, так, значит, она перелезла через ограду, как девочки при свете полной луны, она уже по-настоящему в Буче, а тут тебе и ограда, думает Оскар, и открывшаяся улица, хотя бы вся полиция Парижа и все пожарники Ла-Платы гнались за девчонками, ошалевшими от карнавала, за Алисией Кинтepoc, за Гладис, которая швыряет хорошо оплачиваемое место, сулящее солидную пенсию, в лицо капитану Педернере.
согласен, но почему ты так быстро признал себя побежденным после твоей Йоланды / После Йоланды? / Да, и сдался онанизму, полностью капитулировал, так сказать / Понимаю, ты-то, исполненный надежды, повторил бы все сызнова / Ну, конечно, а что такое любовь, как не постоянное повторение / Проблема не в этом, дружище, полсотни эрудитов всю жизнь допытывались у тени Гоголя, почему он предпочел онанизм браку, не говоря уж о Канте – раз в месяц под деревом, – и, естественно, в каждом случае есть либо Эдипово либо хромосоматическое объяснение, также и у меня наверняка нехватка или излишек молекул «бета», но не это меня интересует, хотя ты, ясное дело, цепляешься за понятие нормального, точно это все еще спасательный жилет. / Но послушай, даже если все сводить к статистике, некое понятие нормального необходимо, чтобы из него исходить / Как тебе угодно, считай, что я ненормальный, и осуждай меня, ни твои понятия, ни твое осуждение меня теперь не волнуют, и я говорю тебе об этом потому, что ты и прочие нормальные, все вы законченные лицемеры, а кому-то надо же исполнять в тысячепервый раз роль шута, и не из самоотверженности, я не