натомическому столу.
– Если хочешь, я уйду.
– Да нет же, любовь моя, напротив, я спел тебе соответствующий пассаж танго, теперь мы будем впихивать в себя две дюжины устриц, а они, как учит Льюис Кэрролл, само терпение, и я надеюсь, они услышат, как мы заговорим о вещах более приятных.
– Не хочешь, не рассказывай, мне все равно. Я тоже буду пить, наверное, это единственное, что я могу сделать.
Франсина всегда такая, когда я называю ее старым товарищем – самое, по-моему, нежное обращение, но именно оно ее раздражает; хотя слова вроде «любимая» или «дорогая» теперь уже не употребляют во французском, их-то она в глубине души жаждет услышать между строк, когда я с ней говорю и к ней обращаюсь, и, конечно же, мы любим друг друга, мы любовники, но я думаю, что угадываю лучшее в ней (или во мне? Поосторожней с замаскированным эгоизмом!) в такие вот вечера, когда я полупьян и грущу и не вижу никакой иной цели, кроме моих маленьких радостей в виде Пьера Булеза, или Лютославского, или японского кино, тогда мне нужна Франсина как отсрочка реальности, щепотка марихуаны, благодаря ей я могу несколько часов парить, лежа навзничь, отчужденный от себя, но лицом к небу, от которого я не в силах отказаться, в этом прекрасном мире тысяча девятьсот семидесятого, столь ужасном для миллионов людей, о чем меня извещают газеты. Старый товарищ прижимается щекой к моему лицу, она знает, что я болен оттого, что здоров в мире больных, она думает, что дистанция между юным Вертером и не столь юным Андресом Фавой короче, чем кажется, просто мифы, и табу, и причины раздирать себе грудь меняются, вчера человек страдал от невозможности утолить жажду высокого, сегодня он страдает на рубеже между двумя мирами (между тремя, сказал бы Патрисио, а с этого утра и Людмила), и она испытывает ко мне вежливую, меланхолическую жалость, потому что у людей вроде нее нечистая совесть контролируется разумной диалектикой, помогающей жить, любить меня без иллюзий, вот как теперь, au jour le jour [107].
Проглатываются одна за другой терпеливые устрицы, течет дружелюбный разговор о Буче, о Маркосе, о рискованной операции, которая вскоре должна свершиться в каком-то доме в Веррьере и в которой я, естественно, не приму участия, зато примет его, прямо и косвенно, Людмила, и Франсина слушает и, осторожно извлекая каждую устрицу из ее последней бессмысленной крепости, пьет охлажденное белое вино, и снова пьет, старый товарищ, она права, мы оба напьемся допьяна. Но я полагаю, Людмила знает, что делает, говорит Франсина. Согласен, малышка, однако, заметь, меня не покидает впечатление, что каким-то образом это для нее некое утешение и что она, объясняя причину своего прихода к Буче, видела ее скорее во мне, чем в себе самой, ну словно передавала мне послание от Маркоса, – подумай же, каково это слышать послание с подобной вестью. Они тебя еще ждут, сказала Франсина. Не очень-то ждут, сказал я. Как знать, сказала Франсина, проводя ладонью по моему лицу, во всяком случае, у тебя еще есть время, и есть здесь я, чтобы заполнить его словами, пока ты продолжаешь тосковать по ней. Я ухожу, сказал я, не хочу, чтобы ты чувствовала себя солдатом Армии Спасения в квартале грешников. Я пойду с тобой, сказала Франсина, и буду на каждом углу читать тебе проповедь, жаль, что не пришли музыканты и у меня нет ни листовок, ни фуражки, ни пояса. Ох, дуреха же ты, старый товарищ. Вот так-то лучше, сказала Франсина, эта последняя устрица твоя, не поливай ее лимонным соком, она и так со слезой.
Мой друг мог бы, на свой, довольно-таки причудливый лад, помочь Маркосу объяснить все про муравьев Людмиле, внимательнейшей ученице, лежавшей ничком голой в сладкой полудреме, однако все слышавшей, блуп, конечно, она ловила каждое слово Маркоса, пока дымок сигареты рисовал узоры на его лице и волосах, а рука его медленно двигалась с ягодиц к пояснице Людмилы, блуп, и, уж конечно, мой друг мог бы представить себе встречу Гада и Муравьища в половине первого в ресторане на Елисейских полях (данные Люсьена Вернея, который был приставлен к Гаду хвостом, и уж поиздержался он в этом заведении), все это сложилось бы в многоплановое и многокрасочное видение – муравьи и сам Гад, не говоря о Гадихе и о Муравьище, – и в нем фантазии моего друга сочетались бы с самыми точными данными, сообщенными Маркосом Людмиле, например, о том, что Муравьище проходил тренировку в Панаме у янки, что в его background [108] пять убийств, совершенных собственноручно, активное участие в репрессиях, основанных на преподанной ему в школе технике, и подпольная штаб-квартира (при снисходительном подмигивании со стороны префектуры французской полиции, предупрежденной не менее красноречивым подмигиванием с Кэ-д'Орсэ) где-то в седьмом округе Парижа, столицы Франции и колыбели революции, вдохновленной – надо это признать – революцией в Соединенных Штатах, которые столь умело натренировали Муравьище, дабы он сражался против латиноамериканских революционеров, вот тебе логика истории, заметил Маркос, но не будем заниматься философией, полечка, для этого есть Тойнби и еще много-много других. Разумеется, думал мой друг, приводя в порядок записи о ленче в ресторане, Гад – это главный и супернациональный начальник, он «супер» везде, меж тем как Муравьище командует только муравьями разных категорий, отмеченных в гадско-муравьиной органиграмме, где, возможно, мой друг напозволял себе ужаснейшие терминологические вольности, например, указав «муравьеминетов» и «муравьекратов», каковых, пожалуй, в действительности нет, тогда как специфические функции других категорий давали основание называть их муравьишками, муравьеминимами или муравьекрофонами. Но откуда они берутся, как живут? спросила Людмила. Они выползают из очень многих муравейников, и, чтобы их все охватить, тебе понадобилось бы истыкать флажками весь континент Христофора Колумба, есть предположение, что они возникли как своего рода интернациональная бригада, да простит мне та, настоящая, – на совещании в Баркисимето, в котором участвовали латиноамериканские военачальники и некий Пилкингтон У. Берлингтон, представитель Линдона Джонсона, с портфелем, набитым деньгами. Идея заключалась в том, чтобы создать механизм контроля и подавления очагов агитпропа и революционных плацдармов в странах Западной Европы, где, как ты знаешь, много нас, перебивающихся на стипендии, на папашины денежки или обмывающих покойников, как Лонштейн. Первым Гадом был некий Сомоса, который, вопреки фамилии, не имел ничего общего с тем Сомосой, но тоже был сукиным сыном, и муравьи оберегали его, как мать родную, три года. Теперь вот появился другой, он уже два года живет в Париже и, естественно,
– Ай, как в этом городе трудно жить, – пожаловалась Гадиха, – я ничегошеньки не понимаю в ихних меню, все на французском, выбери мне ты что-нибудь, в чем нет холестерина, а то я потом разбухаю, как бочка.
– Я рекомендовал бы вам ребрышки аньо, сеньора, – сказал Муравьище.
– Ребрышки кого?
– Поросенка [109], голубка, – перевел Гад. – Послушайся совета Ихинио, а себе возьму кассуле тулузен [110], как тут написано, блюдо тяжеловатое, но мне говорили, что оно хорошо действует на… – вы меня поняли, Ихинио? – глядите, как покраснела моя хозяйка – ну, ну, брось, от Ихинио у нас нет секретов.
– Ай, Бето, какой же ты бесстыдник, – сказала Гадиха.
– Дон Гуальберто умеет жить, – сказал Муравьище, – а что до ребрышек, сеньора, так они ягнячьи, нежные, пальчики себе оближете. А на десерт я бы вам присоветовал
Да, это проблема, однако мой друг не слишком принимает ее всерьез и по-своему забавляется, ибо когда требуется оживить диалог в ресторане (конечно, ресторан «Фуке», еще бы!), решить, в каком стиле будут разговаривать Муравьище и Гад, к какой культурной (вернее, некультурной) категории их причислить, к какому сословию или лингвистической зоне их отнести
их будет слушать мой друг, который, в конце-то концов, портеньо и в вопросах устной речи разрубает гордиевы узлы одним ударом кинжала, и поэтому получается так, что в секторе его друзей Эредиа и Гомес или Маркос (а иногда даже Ролан и Моника) разговаривают на его карточках в том же стиле, что же касается Гада и Муравьища, они не его друзья, и никто не станет тратить бешеные деньги в ресторане «Фуке», чтобы узнать, как они на самом деле треплются, – уж не говоря об опасности, что какой-нибудь муравьишка нокаутирует тебя где-нибудь в уборной столь изысканного заведения, – так что мой друг развлекается, придумывая в этом эпизоде что на ум взбредет. И кроме того, есть другая проблема, эта уже серьезная и щекотливая
– Они прекрасно знают, что мы планируем Бучу, – сказал Маркос, – один из людей Люсьена Вернея пять месяцев тому назад сбежал в Марокко. Люсьен меня предупредил, но было уже поздно, чтобы замести кое-какие следы, тот тип, кажется, продался Муравьищу, хотя в то время не мог выдать слишком много имен.
– Значит, они такие сильные? – спросила Людмила. – Когда живешь в европейской стране, не верится, что команда иностранцев-головорезов, ты же меня понимаешь.
– Ба, вспомни историю с Бен Баркой или корсиканцев, которые тоже в своем роде иностранцы и создают преступные группы, чтобы эксплуатировать парижских проституток и сутенеров. Вспомни бывших колонистов Алжира, анклав внутри другого анклава, да, древние были правы, Птолемей правильно угадал, что все концентрично, полечка, а Коперник, если поразмыслить, дал маху. Что касается нас, то до сих пор мы все равно могли
серьезная и щекотливая, это проблема политических тем, которых все время касаются Гад и Муравьище, не говоря о Гомесе и Патрисио, те, ясное дело, ни о чем другом не толкуют, и мой друг в этот час решительно отказывается записывать их речи по причинам достаточно уважительным, хотя, быть может, и достаточно легковесным; мо сути, он повинуется жизненной и вместе с тем эстетической необходимости, ибо то, о чем ведут речь Гомес и Маркос (и дополняющая их беседа Гада и Муравьища), это темы общедоступные и распространенные, телеграммы в прессе, новости по радио, соци