теты, что закончились семью годами тюрьмы для Буковского, который когда-нибудь где-нибудь будет зваться Санчес или Перепра, они воспрепятствуют свободе более глубокой, той, что я по-буржуазному называю индивидуальной, и, конечно, mea culpa [154], но, по сути, это одно и то же – право слушать free jazz, если хочется и если это никому не во вред, право спать с Франсиной по тем же причинам, и я боюсь, меня страшат Гомесы и Люсьены Верней, они тоже муравьи, но в нашем стане, они фашисты революции (постой, че, тебя что-то заносит, видно, в водке Лонштейна был пентотал или что-то вроде), а вот, наверно, и улица, ведущая в Веррьер, если только чертеж Лонштейна не вполне фантастичен, он мне запретил кого-либо спрашивать, чтобы не возбуждать нездоровых подозрений, и он прав, значит, надо свернуть направо, и, вероятно, в одной из этих вилл, ибо, хотя кругом царит мрак, как сказал поэт, мы придем в заветную гавань, да вот закавыка, тут развилка, а раввинчик нарисовал только одну улицу, прямо-таки Эдипова развилка – предстоит великое решение, налево или направо, пожалуй что налево, если учесть, что природа подражает искусству, и она наверняка приведет меня в зловещий лес, где заговорщики прячут свою жертву, здесь некое подобие пути инициирования, тебе, Зигфрид, не избежать выбора, от тебя зависит, пойти по пути жизни или смерти, Людмила или дракон, и все это зачем, скажите на милость, хотя да, все ради Людлюд и также ради Маркоса, хотя в животе у меня спазмы, все ради этого безумного и этой безумной, заблудившихся в сне похлеще, чем тот, о Фрице Ланге, в сне дневном, который закончится враз и окончательно, братец, хотя покамест тут и Фриц Ланг, раз этот кретин приехал в метро и сует свой нос именно туда, куда его никто не приглашал, а за это дорого платят, во всяком случае, не ради Гомесов, или Роланов, или Люсьенов Вернеев, а только лишь потому, что завещание написано и подписано и мелкий буржуа, на свой дерьмоплевый и понософормный манер, как сказал бы раввинчик, ищет для себя выход или, что то же, вход, и все это нисколько не смягчает всяческих Гомесов, бедный панамец, вот уж, наверно, и не снится ему, что я превратил его в образ самого мне ненавистного, в образ людей, которые звонят в мою квартиру в середине моцартовского квинтета, не дают спокойно читать дневник Анаис Нин или слушать Джонни Митчелл, бедный Гомес, он же такой добряк, но чем станет завтрашний Гомес-Робеспьер, если Буча победит во всех смыслах, если они совершат свою необходимую и безотлагательную революцию, в общем, свернем налево, хотя кругом царит мрак, о мой любимый Хуан де ла Крус, сладостный поэт моих сладостных диванных досугов, идем вперед, хотя кругом цари мрак и муравьи готовят свои пушки, старое танго моего детства, драчун с окраины, «сверкнули пушки, и бедный драчун упал», поди знай, помнит ли кто-нибудь это танго от которого я, мальчик, плакал, плакал, уткнувшись в латунную зеленую трубу граммофона, ах, долгая жизнь, сколь ко в ней прекрасного и гнусного, жизнь аргентинца, обреченного понимать, да, понимать, вот только черное пятно ибо его ни мадам Антинея, ни муха в виски, ни плач Франсины, ах, черт возьми, почему ты мешаешь мне понят резоны этого идиотского поступка, этого дурня, который бредет, чертыхаясь и дрожа, чтобы быть тем, кем должно быть, но, конечно, не счастливым, о нет, это исключено – либо будет еще одним покойником больше, либо опоздаю, либо меня поднимут на смех, либо Маркос посмотрит на меня, словно спрашивая, какого черта-дьявола ты приперся, куда тебя никто не звал, да что угодно, кроме счастья, оно осталось на улице д'Уэст э кресле с бутылкой виски под рукой, с пластинкой Ксенакиса и книгами, знай слушай да читай, все было для меня и ради меня, кроме счастья, вот грянет Буча с вполне предсказуемыми последствиями, но отнюдь не счастьем Эредиа, и Людмилы, и Моники, всех тех, кто идет до конца, глядя вперед, детей Че, как сказал кто-то, будет куча дерьма или букет цветов, но не счастье для мелкого буржуа, который не хочет, не желает отказаться от того, что намерены вымести железной метлой всякие Мао и Гомесы, и который, несмотря на все, иди пойми, ради какого черта, ради какой прихоти, ради какого черного пятна распроблядской матери бредет по этой дороге, ведущей к роще, к другому, мало-помалу приближающемуся черному пятну, и теперь проблема в том, чтобы разобрать чертеж Лонштейна, – сперва поворот, потом пересечение дорог, сворачиваешь направо и входишь в заросли деревьев, там среди кустов шале, что и говорить, очень идиллическое, дышащее ночными ароматами, Людмилой, умопомрачительной красотой. О, как хочется упасть в канаву, отоспаться во хмелю до утра, записать строки, рождавшиеся, когда я терпел тычки зонта того старика в метро
Когда ползут чередой улитки
оставляя след, отдающий привкусом салата
меняя слизь наслажденья на аромат полной луны
я тот кто слушает в Париже
песни Джонни Митчелл
тот самый, кто меж двумя сигаретами
ощущает ход времени благодаря Пичуко
и Роберто Фирпо
Моя бабушка учила меня в саду в Банфилде, сонном предместье Буэнос-Айреса,
– Улитка, улитка,
высунь рожки.
Не потому ли в эту ночь здесь, в предместье,
снова улитки, Джонни Митчелл, девушка американка
которая поет меж двумя рюмками
меж Фалу и Педро Маффией
(у меня уже нет времени и мне плевать на моду,
я смешиваю Джелли Ролла Мортона с Гарделем
и Штокхаузеном,
слава Агнцу)
Так странно, так дико
быть в эту ночь аргентинцем,
знать, что приду на свиданье
с никем, с женщиной другого,
с кем-то, говорившим мне во тьме,
что приду вот сейчас
но для чего
Так странно, так дико
быть в эту ночь аргентинцем,
вот голос Джонни Митчелл
между Фалу и Педро Маффией
коктейль памяти, «странная смесь Мюзетты и Мими»,
привет, Дельфино, товарищ детства,
быть аргентинцем в предместье Парижа
– Улитка, улитка, высунь рожки –
бандонеон Пичуко, Джонни Митчелл,
Морис Фанон, малышка, «me souvenir de toi,
de ta loi sur mon corps»,
быть аргентинцем, идти, брести
на свиданье, – с кем и для чего,
так странно, так дико,
не отказываясь от Джонни Митчелл,
быть аргентинцем в этом черном пятне,
Фриц Ланг, я Андрес, скажи на милость,
этот дом среди деревьев,
наверняка это здесь, где кедры и тишина,
все совпадает, но тогда
все, значит, начинается сызнова, чтобы стать ничем
чтобы знать, что я приду на свиданье
с женщиной другого,
так странно, так дико
(«Кто-то хочет поговорить с вами», капельдинер
в белом пиджаке, указывая жестом
комнату в полутьме) –
Я иду, друг мой,
подожди, пока закончит Джонни Митчелл,
пока умолкнет Атауальпа, уже иду,
открой, Людмила, ведь меня ждут
в комнате, в полутьме,
этот кубинец, сказал капельдинер, он хочет
что-то вам сказать.
Да, все это мне приснилось, и вдруг вспомнилось
именно теперь, когда я пришел сюда, и черное пятно рассеивается.
я вижу лицо, слышу голос, вспоминаю все, что снилось о Фрице Ланге, словно средь этих кедров вдруг разодралась завеса, и я во тьме вспоминаю, не удивляясь, – удивительно как раз то, что я не вспомнил этого раньше, с самого начала, с момента пробуждения, настолько ясно, и очевидно, и даже прекрасно вспоминать это, пока я подхожу к двери шале и поднимаю руку, чтобы меня хотя бы не подстрелили, не зная, кто я и что я пришел не затем, чтобы их предать, а ведь так странно быть аргентинцем в этом саду и в этот час, быть замешанным в это безумие и думать о Людмиле, и Франсине, и Джонни Митчелл, об их власти над моим телом, о женщинах, и голосах, и телах, и книгах, меж тем как я поднимаю руки, чтобы меня хорошо разглядели, Гомес или Люсьен Верней или, возможно, Маркос, притаившись за окнами, осыплют меня ругательствами, когда узнают – если узнают, – какого черта, мол, я приперся сюда в этот час, когда Буча в самом разгаре, ну скажи мне, Пичуко, объясни этот рок, Фалу; ведь, того и гляди, сшибут меня пулей, и «бедный драчун упал», драчун читатель Хайдеггера, ну скажи, ведь не ради того, чтобы помочиться у этих величавых кедров, а они и впрямь хороши, эти кедры во тьме, такие живые и зеленые на размытом черном пятне, и там, вверху, кто-то поет, наверно, тот легендарный соловей, а я никогда не слышал соловья, я, выросший в Банфилде среди свиста терутеру, открой мне, Людлюд, позволь войти, чтобы я тебе рассказал, детка, я пришел сюда, я от Андреса, позволь тебе рассказать, если эти парни дадут мне время, но они наверняка всадят мне свинец в брюхо, че, пуля не дура, позвольте мне войти сейчас, когда все ясно, сейчас, когда черного пятна уже нет, потому что именно так, именно сейчас и здесь, голубчик, когда я подошел к избушке с гадкими детками, у меня прочистились мозги, как говорит моя тетушка, рраз, и вот она, комната с плетенными из соломы стульями, кубинец, раскачивающийся в непременном rocking-chair [155], невероятно, что все так ясно, так четко, после многих недель черного пятна и Фрица Ланга и вдруг именно тогда, когда кругом черно, и кедры, и шале с погашенными огнями, тут-то у меня прочищаются мозги, и я восстанавливаю ход событий, гляжу на человека, который, тихонько покачиваясь в кресле, глядит на меня, вижу мой сон, как бы видя его наконец-то взаправду, и он такой простой, такой идиотски простой, ясный и очевидный, ведь можно было предвидеть, что именно в эту ночь и здесь я вдруг вспомню, что в моем сне было лишь это – кубинец, который глядел на меня и произн