Les cloches ont redoublé: «O gué, mon fiancé!»
Et puis c'est tout de suite la cloche des trépassés.
Но довольно о ритме. Пора полюбить поэзию, проникающую «Ballades Françaises», а не их версификацию. Три основных тона звучат в этих балладах: живописность, чувство и ирония. Они управляют ими, то чередуясь, то одновременно. А разнообразие поэм поистине чудесно. Они похожи на сад: тысячи цветов, тысячи красок, тысячи ароматов. Прелестнее всего первая книга, книга баллад с рефреном народных песен, с очаровательным, как колокольный звон, повторением одного и того же слова, с хороводным ритмом и мифом народных сказаний. Чувствуется, что поэт жил в среде, где старая устная литература сохранилась в предании, в песне. А между тем эти старинные напевы звучат с такою свежестью:
За изгородью море блестит, море блестит, имея раковины вид. И хочется его словить. Небо – как рай, это – милый Май!
За изгородью гладь нежна, гладь нежна, как ребенка рука. И хочется ее ласкать. Небо – как рай, это – милый Май!
А вот еще одна хороводная песнь, в которой отчетливо слышится забытая музыка.
Милый паж прошел внизу, поет королева наверху,
Король – ху-ху, – ты их повесишь, ху-ху, ты их убьешь.
Милый паж пропел внизу, королева уж в саду.
Король, – ху-ху, – ты их смелешь, ху-ху, ты их убьешь.
Виселица на лугу, златой жернов на зеленом.
Король, – ху-ху, – ты их смелешь, ху-ху, ты их повесишь.
Белый инок подоспел, красный инок тут пропел:
Король, – ху-ху, – ты пострижешь их, ху-ху, в монастыре.
Вторая книга полна эмоций. Это книга любви, природы и мечты. Это – мягкие пейзажи с нежными красочными оттенками, голубые и серебристые. Серебряное море, серебристые ивы, серебристая трава. А воздух голубой. Голубая луна и голубые стада.
Зари зеркальные колеса прошли по горизонту,
Земля открыта в оттенках бледных дня,
Вершина влажная последних звезд блеск отражает и синеватый скот серебряную пьет траву.
На душе радостно, чисто, немного грустно – так бывает, когда вглядываешься в необозримую даль полей, моря, неба. Природа торжественно окутывается вечерним туманом. Погружаясь в него, она расплывается в какой-то вечности. Невольно становишься серьезным, присутствуя при этом зрелище. Оно смущает бег наших мыслей. Оно останавливает их и мучительно заставляет сосредоточиться. Но вместе с тем ощущаешь и радость при виде такой красоты, радость, которая иногда возносит нас над всеми ощущениями и подготовляет к полному слиянию с природой. Это мистицизм во всей своей наивной свежести, во всем красноречии своей любви. Такова, например, баллада: «L'ombre, comme un parfum s'exhale des montagnes»[147]. Я утверждаю, что по красоте гимн этот не уступает наиболее удачным из песен Ламартина.
Пусть небо плавает в твоих очах бездонных, с ночною тьмой безмолвие смешай; и если жизнь твоя на тень не бросит тени, росою глаз твоих ты сферы отражай.
Полуночных шпалер невидимые ветви цветами золота дарят надежду нам; печать грядущего над нами заблестела, как звезды зримые полуночным древам.
О созерцай, люби, ведь мы везде разлиты; люби себя во всем, себе принадлежи. Внимай речам небес, хотя бы непонятным, безмолвием создай ты музыку в ночи.
Тут нет рифм, даже ассонансов. Но на это не обращаешь внимания. Это старая романтическая поэзия большого масштаба, обогащенная новыми образами, до сих пор не бывшими в ходу. Такое глубокое чувство не часто встречается в «Ballades Françaises». Поэт имеет склонность к юмору, склонность, которой он следует иногда совершенно некстати. Так, после сентиментальной книги, похожей на полинявший древний эстамп, он создает целую мифологию (Орфей, Силен, Геркулес), представляющую странную реставрацию древних легенд. За ней следует экстравагантный «Louis XI curieux homme»[148], еще более странный «Coxcomb» и целый ряд таких же оригинальных баллад. Во всех этих произведениях сверкает искра самобытной индивидуальности, поэзии, гения. Перед нами творчество, отличающееся необыкновенным разнообразием, направленное в различные стороны. Среди этого леса с трудом находишь верную дорогу. Следы теряются и перепутываются в ветвях, исчезают в кустах, ручьях и упругих мхах. Живые видения, мелькающие тут и там, кажутся необычными.
Поля Фора из дружеских побуждений критика определила следующими словами: чистый и простой гений. Если смотреть на это определение как на иронию, нельзя признать его особенно жестоким. Но если принять его всерьез, оно дает только долю истины. Этот поэт являет собой одну бесконечную вибрацию души, один клубок нервов, реагирующий на малейшее к нему прикосновенье. Склад его духа таков, что эмоции кристаллизуются у него раньше, чем достигают сознания. Талант Поля Фора – это определенная манера чувствовать и выражать свои настроения в словах.
Гюг Ребель
Люди редко живут в гармонии со своим временем. Жизнь народа чужда им, толпа кажется им стадом.
Если подумать о себе самом, если с отчетливостью понять свою роль в жизни, свое место среди широкого мира явлений, станет грустно на душе: чувствуешь себя окруженным непобедимым равнодушием людей, немой природою, с ее глыбами камней и геометрически правильными формами. Это одиночество в центре огромного социального круга. Охваченный глубокой тоскою, человек начинает мечтать о простых радостях: ему хотелось бы чувствовать связь с окружающими, наивно смеяться, скромно улыбаться, открыть свою душу для долгих волнений. Но может случиться, что сознание одиночества, отречение от жизни, внушит ему гордость, независимо от того, живет ли он, как анахорет, или отмежевался от мира в своем дворце.
Гюг Ребель избрал последнее. Он предстал перед нами в позе счастливого и надменного аристократа.
В наше время, когда мелкие подражатели Сенеки, биржевые маклера, популярные адвокаты, отставные профессора, получившие наследство, миллионеры, посланники, тенора, министры и банкиры, когда вся эта «республиканская знать», наслаждающаяся благами мира, лицемерно скорбит об «участи бедных», которых сама же попирает ногами, в наше время приятно услышать слова, звучащие правдиво, приятно услышать Ребеля: «Я хочу наслаждаться жизнью такою, какая она есть, со всем ее богатством, красотой, свободой и изяществом. Я – аристократ».
Это отнюдь не значит, что типичный аристократ, нечувствительный к страданиям людей, презирает народ, подобно буржуа, ненавидящим всех, кто стоит выше их, презирающим всех, кто ниже их. Нет, он его любит. Но любовь его слишком благоразумна, слишком возвышенна, и дойти до сердца народного она не может. Всю эту глупую толпу, которую всякие бессмысленные проповеди натолкнули на путь тщеславия и патриотизма, он охотно научил бы простой радости откровенной животной жизни. К чему вызывать жажду умственных удовольствий в людях, которым недоступно никакое бескорыстное чувство, которые не постигают прелести тонкого вина? Им нужны напитки, щекочущие нёбо, согревающие брюхо!
Вот почему: «в настоящую минуту мы должны оздоровить больные виноградники и насадить новые лозы вместо старых погибших. Мы должны напоить вином всю Францию».
В диалоге, из которого я взял эту фразу, лицо, высказывающее такую мысль, старается прослыть гуманистом и утопистом. Но ему говорят, что человек подобен реке, что слишком частые кровопускания могут понизить его уровень. Вывод таков: panem et circences[149], хлеб, вино, зрелища. Долой музеи и библиотеки! «Разбить эти отвратительные урны, отдававшие в течение целых веков в руки черни судьбу и мысли величайших людей». Как видите, это настоящий оскорбительный вызов. Нет нужды говорить, что идеи эти носят печать несомненного преувеличения. Немало найдется умных людей, которые сочтут их чудовищными: они не любят удаляться от шаблона.
Аристократизм Ребеля, перенесенный на почву художественных концепций, теряет свои живые очертания. Он легко смешивается с разнузданностью. Но сомнительно, чтобы разврат являлся удачной формой отрицания общественных условностей. Сомнительно, чтобы смена нечистоплотного монаха распутным кардиналом доказывала превосходство аристократизма над продажными душами, чтобы каждый истеричный и тщеславный художник мог напомнить нам Тициана или Веронезе, чтобы куртизанка, идущая в кабак и посещающая притоны, неизбежно вызывала в нашем представлении волнующий образ венецианского сладострастия. В «Nicbina», прославившей имя Ребеля, много ошибочного и грубого. Но все-таки это произведение полное жизни, богатой фантазией, полное интереса. Оно изображает Венецию нежную и низкую, роскошную и грязную, суеверную и похотливую скорее в красках истории, чем легенды. Вот почему это произведение шокировало очень многих.
Никто не думал, что это вещь капитальная. Какой-нибудь эскиз, который у всякого другого потребовал бы огромного напряжения сил, для Гюга Ребеля не больше как пролог к роману. От него ждут повествования и сочетания мыслей, не имеющих парадоксального характера. Он полон идей, как лучший из философов современности или прошлых веков. Ему недостает только одного: уменья внедрять эти идеи в умы своих героев. Открыв «Песни дождя и солнца», наталкиваешься на богатую руду, из которой, без всякого страха истощить ее, можно черпать сколько угодно. Это поэмы в стихах и прозе. Желание сказать что-нибудь новое преобладает в них над стремлением к выразительности слова.
Основная тема произведения – радость жизни, радость быть свободным, гордым человеком, радость стремления осуществить свое природное назначение, свою любовь к красоте и наслаждению чувствами, разумом, без оглядки, без лицемерия, со страстью, чуждой морали и осторожности. В этой книге столько движения и шума, что она производит впечатление огромного вокзала, наполненного локомотивами, оглушаемого свистками, криками, прощальными поцелуями и поцелуями встреч. Она полна мыслей. Оплодотворенная соками жизни, природа – на страницах этой книги – переливается яркими красками, зелеными и красными. Само заглавие много дает для понимания ее внутреннего содержания. В ней льются с неба дожди и светит солнце. В ней лучистые страницы и страницы мутные. Но в ней всегда чувствуется толпа, копающаяся в пыли, барахтающаяся в грязи – с экзальтацией, с громкими криками.