[170]. Воображение у него главным образом зрительное, не слуховое. Он видит, рисует, компонует и покрывает красками свои наброски с натуры.
Эту способность образно представлять себе жизнь в картинах, где действующие лица двигаются, волнуются, производят тысячи неуловимых жестов, он использовал самобытным образом для романа, который является предвосхищением кинематографа в литературе.
Маленькая книжка, озаглавлена: «Les Lauriers sont coupés»[171]. При вторичном чтении она все еще производит впечатление чистоты и бархата. Это психология влюбленного, отчасти счастливого, отчасти обманутого, нежного, мягкого, решившего уйти и все же сохраняющего радостное воспоминание о приятных часах, о белокурых распущенных волосах. Повесть написана в форме признания – это живая исповедь движений, мысли, улыбок, слов и звуков. Ничто не пропущено из парижской жизни 1866 года молодого человека, среднего достатка, но хорошего тона. Все подробности занесены на бумагу с какою-то почти болезненною мелочностью.
Чтобы в такой же манере написать «Education Sentimentale»[172] потребовалась бы сотня томов. Но роман, все-таки, не лишен интереса. Жизнь героя протекает без скуки и мило. Он похож на маленькую мышку, а Леа на красивую белую, но злую кошечку. Конечно, все это несколько миниатюрно. Но сколько жизни – почти раздражающей, сколько ума!
Логика, искренность, воля, мягкость и чувство, бескорыстная любовь к искусству, в особенности к его новейшим формам – вот какими словами можно обрисовать творчество Дюжардена.
В своей манере письма он глубоко индивидуален: достоинство, при котором теряют значение все остальные литературные качества. Надо уметь говорить свои собственные слова, слагать собственную музыку, даже в том случае, если знакомые арии и традиционные фразы звучат гораздо лучше.
Морис Баррес
В последних строках предисловия к «Taches d'encre»[173], написанного Морисом Барресом в молодости, встречается одно пожелание очень скромное, очень трогательное, немного сентиментальное, совсем в духе Верлена. Оно гласит: «Быть может, настоящая брошюра, послужившая для меня в эту зиму темой для бесед с друзьями, несколько поблекши, станет впоследствии приятным воспоминанием. С улыбкой я буду читать ее в те часы, когда сестра милосердия, старательно за мной ухаживая, подаст мне сладкий настой. Такова участь поэта, достигшего полной зрелости сил». Прошло четырнадцать лет, и брошюра все еще сохраняет свою свежесть, а Барресу в Бруссе недолго пришлось глотать ромашку. Но не правда ли, есть что-то прелестное в этом предчувствии госпиталя, его материнской заботливости, предчувствии, внушенном желанием испытать участь любимого поэта? Разве нет в этом желании, с одной стороны, известной наивной галантности, а с другой, известного мужества? Да, если только перед нами не было тут – что правдоподобнее всего – преждевременно развившейся иронии молодого человека, предугадывавшего свою судьбу. Он знал, что люди, обладающие его талантом, уходя из Академии в Сенат, кончают там свои дни в покойном кресле. Кипучая жизнь честолюбивого человека завершается, обыкновенно, в тиши синекуры. В интервале она похожа на увядающие горькие цветы в китайских вазах. При огромных желаниях не иметь ничего или иметь все – в сумеречные часы это сливается воедино. Букеты цветов реют перед глазами и рисуются на стенах. Целый сад воспоминаний. Если Баррес разводит этот сад в чудесном замке времен короля Станислава, то надо надеяться, что у него для этого было «все», все необходимое. Было бы грустно, если бы столь логически построенная жизнь закончилась участью разбитой колонны. Это было бы, кроме того, дурным примером: целое поколение, которое Баррес учил жить активной жизнью, было бы обмануто. Оно должно было бы считать себя побежденным как те солдаты, которые не видят на холме фигуры величавого всадника, своего начальника.
Многие молодые люди верили в Барреса. Верили и люди гораздо более, чем он, зрелого возраста. Чему же он учил? Это не была, конечно, пропаганда успеха во что бы то ни стало. В юных умах есть врожденное благородство, которое не позволяет отдавать все силы беспринципной жизни: они стремятся достигнуть своей цели, достигнуть победы, но непременно путем борьбы. Полное самообладание, полное самоудовлетворение – вот задача, на которую указал Баррес. Средство, необходимое для ее разрешения, это – покорить варварство, нас окружающее, то, что мешает осуществлять наши планы, не дает развернуться нашей деятельности, разрушает наши удовольствия. Баррес был слишком умным человеком, чтобы заботиться о так называемой социальной справедливости, слишком тонким эгоистом, чтобы желать уничтожения привилегий, ему самому улыбавшихся. Он заставил толпу открыть себе двери крепости, которую она считала уже завоеванной. Эта тактика, свойственная будто бы одним только революционерам, характерна для всех честолюбцев. Сейчас она привела Барреса на первую крепостную стену. Но уже близок день, когда забудется буланжизм, и он, Баррес, проникнет в самое сердце крепости, в пороховой погреб. Проникнет, но не взорвет его.
Подобная психология присуща и многим другим людям, Жоресу, например, который тоже не станет поджигать пороха. Но Баррес, стоящий бесконечно выше его по своим расовым чертам, по своему уму, ставил на карту, носящую имя Власть, только половину своего достояния. Вторую ее половину, более продуктивную, он отдал с самого начала литературе.
Вряд ли Баррес написал когда-нибудь (если не говорить о первых шагах его литературной деятельности) одну книгу, одну страницу, принадлежащую к области чистого, абсолютно бескорыстного искусства. Эти писания на «злобу дня» (в том возвышенном смысле, какой придавал этому понятию Гете), обличали в нем настоящую оригинальность, определяли его действительные, редкие заслуги перед литературою. Кроме глубоких идей, кроме пропаганды эгоизма, они представляют собой ценность, равную произведениям чистой красоты. Вот почему Баррес на одних производил впечатление философа, на других – поэта. Поклонники, следовавшие за его триумфальной колесницей, принадлежали к очень различным умственным кругам. Баррес умел очаровывать и подчинять себе людей. Тайну этого очарования ученики старались объяснить себе самым методом его писаний. Некоторые следовали за ним только до известной черты, до культа личного Я. Они проповедовали индивидуализм, несколько дикий, но в результате давший хорошие плоды. По их воззрениям, лучший способ достигнуть всеобщего благополучия это – создать, прежде всего, свое собственное счастье: парадокс, из которого только путем больших усилий можно выжать определенную мысль. Мысль эта тоже заимствована у Гете. Вот на каком пути некоторые из учеников Барреса постигли новые элементы сентиментального идеализма. Конечно, Баррес обтесал немало умов. Другие ученики пошли еще дальше в понимании своего учителя. Чтобы достигнуть счастливой жизни, которая, по словам Сенеки, требует золота и пурпура, надо уметь нравиться, а чтобы нравиться надо делать вид, что твое мнение совпадает с мнением большинства. Они поняли, что следует быть буланжистом в известный момент, социалистом – в другой. Они поняли, что писать анархические романы надо тогда, когда общество относится к анархизму благосклонно, а комедию на парламентские темы тогда, когда скомпрометировавший себя парламент служит темой разговоров ординарной толпы за простым завтраком. Таким образом невольно и сам становишься предметом молвы, незаметно овладеваешь умами тех самых людей, которых презираешь и осмеиваешь.
Эти постоянные совпадения между Барресом и толпой, совпадения, которых он никогда не сторонился – что это такое: определенный ли метод писаний или результат чрезвычайной подвижности его ума? Естественно ли, чтобы выдающийся человек был озабочен тем самым, чем озабочена толпа? Быть может, естественно: не надо забывать, что и незаурядный человек, если только он ищет расположения масс, в конце концов начинает думать их мыслями. В предвыборную статью Баррес умел вкладывать талант и идею. Те люди, которые презирали намеченную им цель, не пренебрегали, однако, средствами, о которых он говорил. Вот в чем заключался триумф Барреса.
Среди статей, намеченных в проспекте «Taches d'encre», бросается в глаза следующая под заглавием: «Valets de gloire: le Nouveau moyen de parvenir»[174]. Но я не знаю, был ли этот памфлет действительно написан. Вероятно, да. Из всех людей, сделавших желанную карьеру или только еще наметивших себе ее, Баррес меньше всего похож на выскочку. Никто проще его, никто достойнее его не переходил из тени в полутень, из полутени в полосу яркого света. У него прирожденное чувство аристократизма, и это чувство служит ему иногда критерием для суждения о целом литературном движении. «Последние рекруты натурализма, эти плоские фразеры, грубые сыновья тупых крестьян, иссушенные веками разночинства, не умеющие ни думать, ни улыбаться». Баррес умеет и думать, и писать. И он умеет улыбаться: улыбка не сходит с его уст. В этом вся тайна его очарования.
Баррес не смеется – это вульгарно. Он улыбается. Улыбается по поводу всех и всего, по поводу самого себя. Надо быть слишком счастливым, чтобы не смеяться никогда. Без сомнения, именно эта внутренняя ясность, эта безразличная, пресыщенная уверенность в собственных силах дала Барресу возможность создать такое произведение, как «Le Roman de l'Energie nationale»[175], в трех томах, с «картинами»: «Справедливость» и «Призыв к мечу». Должно ли это поколебать сложившееся у нас понятие о Барресе как о приятном скептике и дилетанте? Бывают моменты, когда Дон Жуан мечтает о женитьбе, когда дилетант хотел бы отдать себя в плен одной какой-нибудь сильной мысли.