В одной из своих недавних статей, в которой ему захотелось немного побогословствовать, он берется доказать, что «католицизм, как и протестантизм, основан на свободном исследовании». С этой целью, отбросив второстепенные доводы, он устанавливает следующее положение: выбор того или иного верования является актом свободы. Да, без сомнения. Но истина, высказанная слишком откровенно, кажется парадоксом. Такое крайнее упрощение внушает страх, и я предпочитаю блуждать среди леса противоречивых мнений.
Такой решительный метод будет полезен Мазелю, когда мнения его приобретут авторитетную силу. Если теперь скептики относятся к нему с известным недоверием, то, к счастью, он оказывает влияние на людей, любящих хорошо отшлифованные логические рассуждения, которые можно легко и красиво применять к обсуждаемому предмету. Надо признать необходимость умов, произносящих утвердительные суждения. Если бы идеи наши всегда висели в воздухе, это причинило бы нам невообразимые мучения. Точные и четкие определения так же необходимы, как весла для лодки, из какого бы дерева они ни были сделаны. Хорош бук, хорош и ясень. Неверное суждение может принести такую же пользу, как и верное. Несомненно, некоторым было бы очень полезно верить, что свободное исследование является основой католицизма. Но те, которые изберут противоположный тезис, будут иметь не менее серьезные оправдательные доводы. А те, наконец, которые откажутся признать родство между верой и свободой, те, которые будут выставлять полную противоположность этих идей, тоже найдут прекрасную для себя базу.
Говорят, что социология – наука, что история – обширный курс логики. Мне кажется, что логика представляет собой одну из категорий нашего духа, что только сквозь ее призму мы можем понять нагромождения различных фактов. Вот почему история так охотно спускается на театральные подмостки, служащие настоящим раем для логики. Стремление Мазеля к упрощению объясняет нам его любовь к театру. По его мнению, театр представляет собой плавильню великих событий, великих фактов, обнимающих целые периоды истории. «Nazaréen»[196], «Khalife de Carthage»[197], это широкие картины цивилизации. В искусственной обстановке поступки наши принимают иногда более человечный характер, чем в рамке действительной жизни. Есть эпохи, когда диалог между выдуманными лицами, поставленными перед глазами с логической ясностью и простотою, между лицами, проникнутыми определенною идейностью, живущими в ее атмосфере, дает нам куда больше, чем подлинные исторические хроники и летописи. Какая картина завоевания Египта римлянами достовернее той, которую мы находим в «Антонии и Клеопатре»? Не следует пренебрегать исторической драмой. Досадно только одно, что нелепая любовь к реалистическим мизансценам делает ее все более и более пригодною для простого чтения. На свои первые драмы Мазель, мне кажется, смотрел скорее как на этюды, нежели как на пьесы для театра. Они лишь отчасти предназначены для забавы толпы. Для него это только экзерсисы для приведения в порядок различных элементов его сценического таланта. В театре обращаются одновременно к одному и ко всем, к отдельному человеку и к толпе. Необходимо быть поэтом и трибуном, артистом и человеком логического ума. Надо уметь дать ход идее, но так, чтобы она была видна в стихии чистого движения. Такое сложное искусство требует большой подготовки и большого терпения. Теперь для Мазеля наступил момент, когда усилия его могут быть реализованы. Если в своих драматических этюдах он сумел захватить рядового читателя, то это значит, что театр действительно является его призванием.
С неменьшим успехом подвизался Мазель и на другом поприще, организовав в 1890 году журнал «Ermitage»[198], если не самое серьезное, то самое влиятельное издание того времени. Он долгое время стоял во главе этого предприятия, походившего на монастырь и потом превратившегося в маленький швейцарский chalet[199]. Именно здесь Мазель выступил со своими «утверждениями», в которых уже давала себя чувствовать его тенденция все упрощать, его склонность к критике с точки зрения социальных идей.
Произведения Анри Мазеля связаны между собою замечательным единством. Его поэмы, написанные в стиле широкой и грустной прозы, нисколько не нарушают этого впечатления. Это писатель, который любит идеи и выражает их с вольной искренностью – разумно и рассудительно.
Марсель Швоб
Сначала я не делаю никакого разграничения между писаниями Марселя Швоба – рассказами, повестями, психологическими этюдами. Я хочу приноровиться к его методу, в который верю. Реальное отделяется от возможного только словом. Возможное, не запечатленное никаким названием, могло бы его иметь, а реальное часто совершенно пропадает для нас только потому, что оно остается анонимным. Между находящимися в Лувре (да и повсюду) безымянными мраморными бюстами, может быть, имеется и тот бюст, которого мы ищем, бюст Лукреция, бюст Клодии. Но именно потому, что он не отмечен известным именем, мы, глядя на него, не чувствуем того трепета, который охватывает нас перед изображениями живших некогда людей. Относясь с почтением к наследию героического воспитания, мы хотели бы, чтобы маски, на мгновение представшие перед нашими глазами, распространяли вокруг себя благородное трепетание идей. Мы забываем, что ни мысли людей, ни их поступки не написаны на их наружности, что, кроме того, наружность, созданная артистом, отподобляет его собственный гений, а не гений исторического лица. Для того, кто рожден истолковывать внешние формы различных явлений, физиономия ткача, лицо Гете, незаметное какое-нибудь деревцо в неведомом лесу и фиговое дерево St. Vincent de Paul'я[200] – имеют совершенно одинаковую ценность, ценность характерных различий.
Мир – это лес различий. Постичь мир – значит понять, что абсолютного тождества не существует. Принцип этот очевиден и превосходно реализуется в жизни. Сознание бытия – не что иное, как восприятие явлений различного характера. Науки о человеке нет, но есть искусство, его изображающее. Марсель Швоб высказывал по этому поводу мысли, которым я придаю решающее значение. «Искусство, – говорит он, – противоположно общим идеям. Оно описывает только индивидуальное, стремится только к единичному. Оно не собирает вещей по категориям, а дифференцирует их по индивидуальностям». Яркость этих слов необычайна. Но они имеют еще другой важный смысл. Они кратко и ясно фиксируют современное направление лучших умов. Было бы прекрасно, если бы какой-нибудь путешественник во время войны на греческой территории рассказал нам о торговке зеленью, по утрам ходившей со своей корзиной по улице Эола! О чем она думала? Как слагалась ее личная жизнь среди всеобщего волненья? Вот что хотелось бы знать. Торговка, сапожник, полковник, носильщик – все любопытны в своей индивидуальности. Я жду, что какой-нибудь исследователь займется этим вопросом. Но, по-видимому, никто не понял еще, какой интерес представляет жизнь отдельной личности, случайно встреченной нами в потоке повседневных событий. Мы окружены декорациями, и человеку часто не приходит в голову постучать пальцем и убедиться, из чего она сделана: из дерева, полотна или бумаги. Марсель Швоб применяет это неизвестное искусство дифференцировать явления жизни с необыкновенною проницательностью. Никогда не пользуясь совершенно законным методом трансформации реальных впечатлений, Швоб умеет даже вещам, кажущимся чистейшими иллюзиями, придавать характер живой реальности. Для этого ему достаточно из фактов, не связанных между собою никакою логикою, выбрать то, что, будучи представлено в целой серии, может очертить внешний вид явления в полной гармонии с его внутренней сущностью. Это индивидуальная жизнь, созданная или воссозданная анекдотом. То, что Лаланд ел пауков, а Аристотель собирал всевозможные глиняные вазы, само по себе нисколько не характерно ни для великого астронома, ни для великого философа. Но эти черты принадлежат к числу тех, без которых в Лаланде и Аристотеле нельзя отделить внешнего человека от внутреннего. Без этих мелочей средний читатель представляет себе всякого знаменитого деятеля истории в неподвижной позе восковой фигуры. Если ему рассказывают о нем нечто подобное, он, не поняв в чем дело, возмущается именно тем, что является одним из наиболее ярких признаков живой индивидуальности. Хотят, чтобы знаменитые люди были всегда логичны. Не замечают, что логика является отрицанием всякой личной жизни.
Я хочу объяснить метод Швоба. Это гораздо труднее, чем высказать свое впечатление о каких-нибудь законченных его произведениях. Результат его труда – несколько томов рассказов, между которыми «Les Vies Imaginaires»[201] представляют собою нечто очень характерное. Перед нами сотня существ, которые движутся, говорят, странствуют по морям и землям с необычайным правдоподобием реальности. Если бы ирония Марселя Швоба имела склонность к мистификации (таков был Эдгар По), называемой американцами hoaxe, сколько читателей, сколько ученых было бы обмануто жизнеописанием «Кратета Киника», в котором подлинная историческая биография во всей ее чистоте не нарушена ни единым словом! Чтобы произвести такое впечатление, необходимо обладать верой в свои знания, острым зрительным воображением, чистотой и гибкостью стиля, тонким тактом, чрезвычайной легкостью и мягкостью руки и, наконец, даром иронии. При таких свойствах гения Швобу не трудно было написать «Les Vies Imaginaires».
Индивидуальный гений Марселя Швоба заключается в простоте, отличающейся необычной сложностью. Я хочу сказать, что при бесконечном множестве деталей, расположенных в гармоническом порядке правдиво и точно, рассказы его производят впечатление какою-нибудь одною выпуклою чертою. Иногда в целой корзине цветов видишь только пион. Но не будь кругом него других цветов, он не бросался бы в глаза. Как и Паоло Уччелло, чей геометрический гений он подверг тщательному анализу, Швоб направляет свои линии от центра к периферии и затем назад, от периферии к центру. Фигура Fra Дольчино, еретика, кажется нарисованной одной спиралью, подобно Христу Клода Меллана. Но конец линии соединен с ее точкой отправления резким изломом.