Я давно вбила себе в голову, что первый год после окончания школы был самым хорошим в моей жизни. Почему? Самый волнительный. В то время я сменила больше всего работ, приняла больше всего наркотиков, купила больше всего пластинок, перецеловала больше всего парней и была занята почти все вечера.
Остальные стали кто кем. Естественно, Мелкая Дорис изучала медицину. Хемштедт утверждал, что хочет стать чиновником в системе контроля за исполнением приговора, но при этом почему-то штудировал экономику. Этим занималась чуть ли не половина парней. Такое впечатление, что раньше каждый из них отличался от остальных понарошку или ради хохмы, зато теперь все они вдруг вспомнили о своем истинном предназначении. Если, конечно, им до этого не пришлось пойти в армию. Девчонки вгрызались в германистику или социологию или для затравки зубрили иностранные языки. Курсы иностранных языков — это своеобразная армия для баб.
И только из меня ничего не получилось. Поэтому я продолжала работать на фабрике ошейников. Если кто-нибудь спрашивал, кем же я хочу стать, я начинала думать о смерти и, чтобы успокоиться, делала на пару ошейников больше. Во-первых, имея средний балл три целых шесть десятых, я не могла особенно надеяться поступить на более или менее приемлемую специальность, а во-вторых, я не знала, как записаться в лист ожидания, чтобы, скажем, через два года начать убиваться над германистикой или через семь лет заняться подготовкой к работе ветеринаром. Мне не хотелось идти к маме или сестре со словами: «Помоги мне, пожалуйста, потому что я не знаю, как записаться. К тому же я понятия не имею, как доехать до универа — на автобусе или на метро, а ведь существует еще несколько десятков общеизвестных вещей, одолеть которые мне не под силу. И проблем таких становится больше и больше. Помоги мне, ради Бога, помоги же мне!»
Моей последней надеждой была какая-нибудь серьезная болезнь, может быть опухоль в мозгу, из-за которой жить мне года два, не больше. Тогда на эту пару лет меня, наверное, оставили бы в покое.
Я уже не верила, что в моей постели произойдет что-то приятное или что я проснусь в кровати парня, при виде которого мне не захочется тут же сделать ноги. Поцелуи были всего-навсего увертюрой перед безуспешными попытками парней переспать со мной. Что с ними случилось?
Они постоянно, прямо или намеками, говорили о тех, с кем бы им хотелось позабавиться. Или все это было трепом, или же дело во мне. Ведь только со мной у них ничего не получалось. Почему они раньше не дошли до этой мысли! Зачем тогда они вообще со мной связывались? Для чего так старались затащить меня в постель? Те, кто пользовался презервативами, заявляли, что проблема именно в них, они, мол, не смогут, если натянут на себя эту резинку. Но у меня было другое впечатление: они не могут надеть презерватив, потому что члены у них остаются мягкими. А потом всё по старому сценарию: расстроенный парень, которого приходится удовлетворять вручную.
Теперь Хемштедт связался с девицей по имени Беттина, она была еще выше меня. Я познакомилась с ней в постоянно залитом водой предбаннике туалета «Ситрона», одалживала у нее спрей для волос. Этот предбанник является местом встреч и потому, что там всегда было достаточно тихо, самое то для трепа. Сюда же приходили и парни, если мужской туалет оказывался загаженным. Они оставались и чтобы посмотреть, как мы красимся, и потусоваться. К тому же здесь происходил обмен таблетками. Сама не знаю, на кой ляд принимала все эти отвратительные снадобья. Удовольствия им на грош, и никакого расширения сознания. Если мы курили одну сигарету с гашишем на всех, то атмосфера становилась умиротворенной, почти торжественной. А вот сунуть в рот какую-нибудь таблетку — это казалось жалким, тоскливым и нездоровым. После таблетки можно не спать всю ночь, оставаясь ужасно активной, но напряг не отпускает. Как будто кто-то влез в мозг, схватил нервные окончания и намотал их себе на руку. Ничего общего с удовольствием. И все равно таблетки принимало большинство моих знакомых. Эфедрин, валиум и все, что только попадалось. Я знала только, что таблетки мне нужны. Я бы сделала что угодно, только бы перестать быть собой. Мы как раз обменивались с Беттиной, когда она мне как-то между прочим рассказала, что прошлой ночью лишила Хемштедта невинности. Она говорила об этом со смехом, отбрасывая гладкие черные крашеные волосы назад. Мне хотелось засунуть ее головой в унитаз. Но вместо этого я притянула ее к себе и нежно прикоснулась к ее губам своими. Так я и не поняла, что Хемштедт в ней нашел. Шумная, внушающая страх девица, да еще и целуется не в тему. С тех пор если я ее целовала, то делала так, чтобы оказаться рядом с тем местом, где Хемштедт должен был пройти к своей машине. Он крался мимо нас как побитая собака. Не понимаю, почему он это терпел.
Мой тогдашний друг так ничего и не узнал. Он вообще никогда ничего не замечал, озабоченный попытками распространить свои фанатские сборники. Оле был фанатичным панком, закончившим школу и пребывавшим в ожидании места в институте. Он не делал никаких попыток переспать со мной. Подарил свою фотографию, на которой он собственной персоной возлежал среди всякого хлама на каком-то старом грязном кресле, хотя в его комнате (он жил с родителями) царил образцовый порядок, как в помещении с рекламного проспекта.
Если я к нему заходила, то он все время вытирал кухонным полотенцем круги, остававшиеся на столе от наших стаканов. Его фанатский сборник стоил от марки до полутора — в зависимости от того, насколько обеспечен клиент, — и назывался «Жидкая грязь». Постоянно у него под мышкой имелось пять-шесть порций «Жидкой грязи», которые он пытался загнать в кабаках и на дискотеках. На каждой обложке был приклеен полиэтиленовый пакетик, куда он засовывал то тампон, то перья или обрезанные ногти, иногда кубики от настольной игры или соломинку от сока. Сам сборник состоял из ксерокопированных коллажей, критики на вышедшие пластинки и написанных по диагонали интервью. Его собственное производство. Если в Гамбурге выступала какая-нибудь группа, то он тут же мчался к ним, прихватив меня, и пытался выцарапать интервью. Целыми днями мы торчали в магазинах, где торгуют пластинками. Заходить туда с ним я не боялась. Чаще всего мы стояли внизу, окруженные бледными и лохастыми апостолами музыки. Ловкими пальцами Оле шерстил обложки и выбирал для меня пластинки, которые я покупала, чтобы его не обидеть. «Амок» группы «Абвертс» или сингл «Кошмар в детской», где песня «Даруй мне смерть» оказалась самой веселой. Когда Оле впервые зашел ко мне, он тут же завладел коробкой с пластинками, вытащил и швырнул на пол детище группы «Идеал» и практически все мои синглы. Пластинки с поп-музыкой и хит-парады я еще раньше уничтожила самостоятельно.
— Это, это и вот это — сплошное дерьмо. Не понимаю, как можно такое покупать. У тебя что, крыша съехала? Уши свернулись?
Вздохнув, он оставил «Remain in Light», «Scary Monsters», а также «Street-Level-Sampler». А потом двумя пальцами выудил последнюю пластинку, громко вскрикнул, уронил ее и затряс рукой, как будто обжегся.
— Кейт Буш! — завопил он. — Ты слушаешь Кейт Буш?
Язвительно засмеялся, не ожидая ответной реакции, потом, к моему удивлению, поднял пластинку (только ее одну) и снова засунул в коробку.
— Все понятно. Обычные бабские сопли. Сопли, ничего больше!
На следующий день я сама вытащила пластинку Кейт Буш и с тяжелым сердцем выбросила вон. Первая песня, «Army Dreamer», мне на самом деле нравилась, но не хотелось портить свою коллекцию бабскими пластинками. Правда, сколько бы сил Оле на меня ни тратил, я все равно знала, что всегда буду пригородной девахой, которая увлекается любовными песенками и гудящими, давящими ритмами с низкими басами. Все дело в моих мелкобуржуазных генах. Прекрасно понимаю, что все это дерьма тухлого не стоит, но ничего не могу с собой поделать. Музыка для меня всегда была связана с одиночеством, страстями и борьбой с ними, то есть с теми состояниями, которые мешают оценить степень абстрактности пластинки.
— Соло на гитаре — понятия не имею, что это, — сказал Оле холодно.
Возбужденным я его видела только тогда, когда на концертах он носился вокруг исполнителей — как взбесившаяся маленькая собачка. «Муфти, — вопил он, — это же Муфти из „Абвертс!“ Ха, Муфти!» Он тут же бросал меня и несся к неотесанному высоченному мужику, которому потом мог надоедать часами. Не знаю, почему у парней совсем нет гордости. Это унижение — непреодолимое увлечение другими мужиками. Даже Петер Хемштедт не избежал того же: «Смотри! Это же Дидрих Дидерихсен», — заверещал он как-то перед кинотеатром «Бродвей». Я обернулась. Молодой человек в угольно-черном пальто, ниже меня ростом, сутулясь подходил к кассе, распространяя вокруг себя сияние.
Я понятия не имела, кто бы он мог быть, этот Дидрих Дидерихсен, но попыталась запомнить его внешность, чтобы при случае опознать его снова. Я бы переспала с Дидрихом Дидерихсеном. А если бы он переспал со мной, я бы поднялась в глазах Хемштедта.
Конечно, Хемштедт пошел в кино не только со мной. Здесь же была Беттина, она уселась между нами и все время целовала его в шею, тайком оглаживая и мое бедро. Наконец я не выдержала, вскочила и сделала вид, что меня раздражает фильм. «Это же невозможно, никакого действия, этот тип только включает и выключает радио!» — с этими словами я выскочила вон.
Всякий раз, когда Хемштедт расставался с очередной подружкой, я приходила к нему и просила записать новую кассету. Забирая потом сделанную для меня запись, я оставалась у него, а если было достаточно поздно, то мы ложились в постель. Когда он расстался с Беттиной, мы тоже переспали. Удивительно, но я уже не помню, как все было. Странно! Ведь для меня это имело огромное значение. Должна же я знать, разочаровалась я или же поняла, что такое Песнь Песней.
Но каждый раз, как только я пыталась вспомнить, голова становилась пустой, как еще не проданная новая квартира: внутри ничего, ни одной мысли. Он спал со мной, это я знаю, но такое впечатление, что самой меня при этом не было, как будто кто-то рассказал мне об этом, опустив детали. А в друг