Книга о разведчиках — страница 44 из 49

ти совсем поснимали их — мельтешили в темноте белыми нижними рубашками. Теперь уж не они вели сестер под руку, а сестры волокли их. Один я самостоятельно вышагивал впереди, но никто никак это не комментировал, не подтрунивал надо мной.

В палату входили «театралы» по-разному: Саша Каландадзе чуть ли не вприскочку на одной ноге, опираясь на плечо Веры, танкист — подволакивая раненую ногу, держа снятую гимнастерку под мышкой. Он сразу от двери запустил ее, глаженую, с белоснежным воротничком, под кровать. Комбат вошел неторопливо, но было видно, что из последних сил, положил скомканную гимнастерку на тумбочку и, не снимая сапог, плюхнулся на кровать, свесив ноги на пол. Только один майор, подойдя вместе со всеми к воротам госпиталя, сказал, что он проводит свою даму домой.

Ужин стоял на тумбочках. Кто-то из сестер спросил:

— Может, разогреть?

Никто не удостоил ее ответом — не до того было. Сашка заглянул под салфетку.

— А почему так мало? — протянул он разочарованно. — Вера, пошарь там в тумбочке, и все, что там есть, вытаскивай.

Я ел молча, ни на кого не глядя. Но чувствовал, что на меня посматривают соболезнующе. Подошла Вера, наклонилась, как над больным, положила руку мне на голову.

— Наплюй ты на все это.

— Уже сделал. Разве ты не видела?

Вера по-дружески потрепала меня по щеке и отошла к Сашке — кормит его заботливо, как маленького.

Спали все в эту ночь мертвецки — как пулеметом покошенные. Один я глазел в темноте. Уже успокоившийся, внутренне собранный, так сказать, отмобилизованный, я анализировал наши взаимоотношения с Розой, вспоминал все мелочи. Действительно, по вечерам мы почти никогда не встречались. Как ни просил я, она всегда находила какие-либо отговорки, чтоб только не прийти. Значит, это неспроста, значит, по вечерам она встречалась с ним, с тем… неполноценным. Оказывается, он актер местного театра.

Мои исследования прервали осторожные шаги по коридору. Дверь в палату тихо отворилась, и на пороге появился майор. Он окинул взглядом койки — все «театралы» спали. На цыпочках прошел к своей тумбочке, взял зеркальце и так же осторожно вышел в коридор, оставив дверь приоткрытой. Мне было видно, как он зыркнул в оба конца коридора, повернулся к лампочке и стал внимательно рассматривать в зеркальце свои губы. Он рассматривал тщательно и неторопливо. И вдруг где-то скрипнула дверь. Майор проворно сунул зеркальце в нагрудной карман кителя и с деловой, озабоченной миной на лице повернул в палату. Эта мгновенная метаморфоза показалась мне до того смешной, что, когда он, приседая на носки, проходил мимо моей кровати, я шепотом спросил его:

— Ну и как?

Он вздрогнул от неожиданности и так же шепотом спросил:

— Чего тебе?

— Я говорю, помада не осталась?

Майор остановился у меня в ногах. Постоял немного, привыкая к сумраку.

— Слушай, а ты случайно в самом деле не лунатик?

Мне стало совсем весело. Я ему ответил:

— Я разведчик, товарищ майор… А еще могу бесшумно ходить и по-пластунски быстро ползать. Вы это тоже учтите…

Майор перегнулся через спинку моей кровати.

— Мы, наверное, выселим тебя из палаты. В другую.

— Вы думаете, в другой не будет таких, за которыми нужен глаз да глаз, а?

— Мы тебя — в одиночку.

Утром я никому ничего не сказал. Майор это оценил. А после обеда сестра-хозяйка подошла ко мне, когда я с комбатом играл в шахматы, осмотрела критически мою пижаму.

— Она у тебя не грязная?

Я оглянулся. Глаза у нее были полны смеха и… счастья.

— Нет, Алла Сергеевна, не грязная. И… не тесная. И даже — не велика…

Мы захохотали откровенно, сразу оба. Комбат удивленно откинулся на спинку стула. Она мягко толкнула ладонью меня в лоб и, все еще смеясь и оглядываясь на меня, пошла по коридору. Комбат долго, задумчиво смотрел ей вслед. Вздохнул, когда она зашла за поворот.

— Хорошая женщина. Кому-то достанется после войны такое счастье: и симпатичная на личико — обрати внимание, какие у нее глаза выразительные…

Теперь частенько можно было слышать заливистый смех сестры-хозяйки и рокочущий басок майора.

Мои сердечные дела закончились «великолепной» (прямо как в плохом романе) демонстрацией: через день после похода в театр я подошел к Розиной сестре, стоявшей после работы с подругами у главного корпуса, резко надорвал Розину фотокарточку, которую она мне дарила недавно, и протянул ее ей.

— Передайте Розе, — сказал я беззаботно.

Сестра вспыхнула, как кумач, но карточку взяла. Что-то хотела сказать мне, даже подалась всем корпусом навстречу, но я повернулся, гордо ушел. А вечером ко мне подошел Саша Каландадзе и, глядя куда-то мимо меня, сказал:

— Пойдем. Вера велела привести тебя.

С этого дня мы вдвоем ходили за Верой — Саша и я. Я старался приходить к ней, когда там был Саша, — чтобы никаких кривотолков не возникало. Но, откровенно говоря, вместе у нас как-то не получалось. Он сидел молча. Я — тоже. Говорила Вера. Правда, она могла говорить и за двоих и за троих, но что от этого толку. И хотя она чаще всего обращалась ко мне и рассказывала мне, я сам, добровольно, держался, на втором плане. Она обоим нам нравилась. Несомненно, она это чувствовала. Но Сашка, конечно, с ней целовался, а я так… в пристяжных ходил.

Наконец мне врач прописала массаж раненой руки, и теперь я посещал Веру на законном основании. Приходил я обычно последним. Она укладывала меня на кушетку, сама садилась рядом и начинала гладить мою руку. Мне было хорошо с ней, приятны были ее прикосновения. Она без умолку говорила, я был идеальным слушателем. О чем она говорила? Да разве в том дело — о чем? Важно — как она говорила! Голос ее до сих пор я помню — сочный, мягкий, ласкающий.

Однажды Вера показала мне пачечку фотографий.

— Сейчас от фотографа, получила вот.

Я с напускной бесцеремонностью взял одну фотокарточку и протянул ей обратной стороной, чтоб подписала. Она задумалась в нерешительности.

— Чего тут думать?

— Саша сейчас просил. Я ему не подписала.

— Вот уж мне никакого дела нет до твоего Саши. Подпиши. Скоро уеду — память увезу с собой.

И она подписала.

Придя в палату, я, не подумав и даже неожиданно для самого себя, взял и показал карточку всем — лицевую и обратную стороны, и еще произнес:

— Во-о!

Сашка лежал на кровати. Вскочил и пулей вылетел из палаты. Произошла неловкая заминка. Майор укоризненно посмотрел на меня и покрутил пальцем около виска — дескать, соображать же надо. Я пожал плечами — мол, откуда знал, что он так это воспримет.

— Ты знаешь, какие они ревнивые, грузины, — вмешался комбат. — Он сейчас пойдет и ее зарежет…

— Ну, уж прямо и зарежет.

— А что ты думаешь? — подал голос из гипса старший лейтенант. — Грузины, они народ такой.

— Да какой он грузин! Он вырос среди русских. У него даже акцента нет, — отбивался я на всякий случай.

— Акцента нет, — настаивал старший лейтенант, — а традиции они соблюдают. Это все-таки национальные традиции. Они живучие.

Но Сашка Веру не зарезал. Напрасно ребята переживали. А Вера на следующий день чуть ли не с ножом к горлу подступила ко мне — требовала, чтобы я вернул фото. Я не вернул и доказал ей, что Сашкина ревность — это национальный предрассудок, с которым надо бороться. Эта фотокарточка хранится у меня до сих пор в одном из старых семейных альбомов. Вера на ней молодая, девятнадцатилетняя, с пышными белокурыми волосами, длинношеяя.

Сашку вскоре выписали, и он уехал на фронт. Вера несколько дней до его отъезда и после была молчаливой и непривычно грустной — все-таки она его любила, хотя о нем никогда мне ничего не рассказывала.

Розу я видел лишь несколько раз, и то издали — из нашего отделения она перевелась в другое и теперь бегала в соседний корпус. Она не искала встречи со мной, хотя бы для объяснения, наоборот — избегала меня, и мне от этого было вдвойне обидно. Если бы она что-то объяснила. Хотя — нет, это я сейчас так думаю, что я понял бы и простил. А тогда — нет. Молодость, как известно, решительна и бескомпромиссна.

До глубокой осени, пока не выписался из госпиталя, я все свое свободное время проводил у Веры. Мы говорили обо всем. Но ни разу вслух не вспомнили о Сашке Каландадзе. И ни разу — ни с той, ни с другой стороны — не было попытки переступить некую грань в наших отношениях, хотя и нравились мы друг другу, он ежеминутно стоял между нами, черноглазый грузин.

К концу лета палата наша стала убывать. За Сашей Каландадзе выписали танкиста, а потом комбата. А немного погодя проводили мы и майора-артиллериста. Я выписывался предпоследним. Оставался один старший лейтенант. Правда, с него уже сняли гипс, и он начинал потихоньку учиться ходить с костылями.

Вернувшись домой, на Алтай, я еще около года переписывался с Верой. А потом переписка постепенно заглохла — жизнь брала свое, кружила каждого по-своему. Годы шли, меняя все. Менялись и меняемся все мы.

Прошло лет двадцать. Как-то однажды листал я свой военный дневник и наткнулся на адрес, написанный не моей рукой: станция Абдулино Оренбургской железной дороги… Никогда я в этих местах не был. Откуда адрес с женской фамилией? И вспомнил — Вера Москалева. Записала на всякий случай свой домашний адрес, по которому живут ее родители. Я тут же написал в Абдулино, что, дескать, по этому адресу в войну жили родители Веры Москалевой, не знают ли нынешние жильцы, где она сейчас.

Надежды я никакой не питал — ведь столько лет прошло! И вдруг получаю письмо от Веры. Правда, не из Абдулино, а совсем из другого места. Письмо было небольшое. Вера сообщала, что работает по-прежнему сестрой-массажисткой в больнице, с волнением вспоминает Ахтырский госпиталь. И больше о себе — ничего. Как у нее сложилась семейная жизнь — замужем, есть ли дети? Вернулся ли с войны Саша Каландадзе? Я написал Вере большое письмо. Но ответа на него не получил. А настойчивости не проявил. Так мы снова потерялись друг для друга.