Книга о русском еврействе. 1917-1967 — страница 29 из 40

«Двенадцать стульев» Ильфа и Петрова — произведе­ние совсем иного типа. Это юмористический, полусатириче­ский роман о похождениях «великого комбинатора» Остапа Бендера, который разыскивает двенадцать стульев, так как в одном из них были спрятаны в тревожные годы граждан­ской войны фамильные драгоценности сотрудника ЗАГСа Воробьянинова, в прошлом крупного помещика и предво­дителя дворянства. Воробьянинов и Бендер колесят по Рос­сии в поисках драгоценных стульев. Однако в заниматель­ном рассказе об их похождениях, в сущности, нет ничего, что говорило бы о жизни еврейства тех лет, кроме образа самого Бендера, никогда не унывающего, находчивого, наг­ловатого и в то же время как-то располагающего к себе ти­пичного представителя веселой Одессы.

Стоит упомянуть в этой связи в качестве образца русско-еврейской юмористики другое, значительно более позд­нее произведение трех еврейских авторов — пьесу братьев Тур и Шейнина «Неравный брак» (1940). Действие пьесы относится к раннему периоду индустриализации, и оно раз­вертывается в маленьком еврейском местечке, в котором, как в годы нэпа, новый быт еще борется с пережитками традиционного местечкового быта. В Нью-Йорке умер мил­лионер Шпигельглез. Все свое богатство он оставил сыну Яше при условии, что тот поедет в Россию, в местечко Пуховичи (откуда родом был покойный) и там найдет себе невесту. Яша отправляется в Пуховичи; но старое местечко давно исчезло, на его месте колхоз; бывший шадхен Эфроим давно переменил профессию — стал бухгалтером в колхозе; старая профессия в упадке, да Эфроим и боится «прора­ботки в месткоме». Вообще в шадхене никто не нуждается: «сплошная самодеятельность» ...

В произведениях писателей неевреев, изображавших жизнь периода нэпа, евреи не занимают сколько-нибудь за­метного места. В свое время, правда, обратили на себя вни­мание под этим углом зрения романы Сергея Малашкина «Луна с правой стороны» (1926) и Михаила Чумандрина «Фабрика Рабле» (1929). Но они уже давно утратили вся­кое значение. Интереснее написанный значительно позже «Сентиментальный роман» Веры Пановой (1958). На нем стоит остановиться.

Пожилой, занимающий хорошее положение в Москве журналист Севастьянов, возвращаясь с кавказского курор­та и проезжая через город своей юности, сходит с поезда, чтобы побродить по местам, где столько было пережито. В панораме его воспоминаний встает его ближайший друг Семка Городницкий, выросший в буржуазной семье и рвав­шийся из нее. Старший его брат Илья ушел из дома еще гимназистом и стал большевиком. Севастьянов вспоминает, как на еврейскую пасху ребята всей компанией нагрянули к Семке. «Семка рад был подкормить товарищей; и в то же время страдал, что у него, безбожника, в доме пасхальная еда на столе». Мачеха Семки «подкладывала ребятам то фаршированной рыбы, то мяса, то сладкой подливки. Перед каждым стояла салфетка, как маленький снежный сугроб. Никто из ребят не притронулся к этим голубоватым бле­стящим холмикам... Семка яростно щурился, ничего не ел, и его горбоносое длинное лицо, искаженное отвращением, говорило: ‘Я не выбирал себе отца. Я не фаршировал рыбу... И вообще я повешусь’». Семка вскоре ушел из дому, посе­лился в убогой комнате с Севастьяновым («Никакого бур­жуазного обрастания!»), находит какой-то жалкий зарабо­ток, горит на комсомольской работе, заболевает чахот­кой, но о возвращении домой не хочет и слышать. Пе­ред читателем встает привлекательный образ самоотвер­женного юноши. Но не без теплоты показаны и образ нес­колько самоуверенного Ильи, назначенного в родной город на должность губернского прокурора, и даже образ отца Городницкого, — но, чтобы не портить биографий сыновей, — отказывающегося участвовать в каком-то коммерческом деле и поступающего — при содействии Ильи — на долж­ность товароведа в советское учреждение.

* * *

Годы гражданской войны ознаменовались чрезвычайным обострением проблемы антисемитизма. Почти по всему югу и юго-западу прокатилась волна страшных еврейских пог­ромов, местами принявших резко антисоветский характер. Революционная власть пыталась бороться с антисемитиз­мом, но после гражданской войны антисемитские настрое­ния начали все шире прорываться в быту почти повсе­местно, захватывая слои населения, до революции оставав­шиеся свободными от этих настроений. Каково было отра­жение этого в литературе?

Первым значительным произведением русской литера­туры периода революции, в котором очень остро была по­ставлена проблема антисемитизма, были «Необычайные по­хождения Хулио Хуренито и его учеников» Ильи Эренбур­га (книга вышла в Париже в 1921 ив Москве в 1922 году). Это не роман и не повесть, а своеобразное сатирическое мо­рально-философское произведение, облеченное в художест­венную форму бесед «Учителя» с его «учениками». «Проро­честву Учителя о судьбах иудейского племени» посвящена лишь одна глава этой книги (из 35), но она производит сильное впечатление.

Навеянные сообщениями о погромах на юге России, но о них даже не упоминающие страницы эти поражают необыкновенной прозорливостью автора. Вот объявление, которое — за двадцать лет до Треблинки и Освенцима — «Учитель» просит одного из «учеников» отнести в типо­графию:

«В недалеком будущем состоятся торжественные сеансы УНИЧТОЖЕНИЯ ИУДЕЙСКОГО ПЛЕМЕНИ В БУДАПЕШТЕ, КИЕВЕ, ЯФФЕ, АЛЖИРЕ и во многих других местах.

В программу войдут, кроме излюбленных уважаемой публикой традиционных ПОГРОМОВ, также реставрированные в духе эпохи: сожжение иудеев, закапывание оных живьем в землю, опрыскивание полей иудейской кровью и новые приемы «эвакуации», «очистки от подозрительных элементов» и пр., и пр.».

«Ученики» в ужасе; один из них возражает, что все это немыслимо в двадцатом веке. Но «Учитель» непреклонен: «Напрасно ты думаешь, что сие несовместимо. «Очень ско­ро, может, через два года, может, через пять лет ты убедишь­ся в обратном»». И он подкрепляет эту мысль «кратким экс­курсом в историю», из которого я могу привести здесь толь­ко первый отрывок.

«Когда в Египте Нил бастовал и начиналась засуха, мудрецы вспоминали о существовании евреев, оных пригла­шали, с молитвами резали и землю кровью свеженькой, ев­рейской кропили: «Да минует нас глад!» Конечно, это не могло заменить ни дождя, ни разлившегося Нила, но все же давало некоторое удовлетворение. Впрочем, и тогда были люди осторожные, воззрений гуманных, говорившие, что за­резать несколько евреев, разумеется, невредно, но землю ок­роплять их кровью не следует, ибо кровь сия ядовитая и да­ет вместо хлеба белену».

Впечатлениями от происходивших на юге погромов овеян рассказ Бабеля о погроме в Одессе в 1905 году. Но о современных погромах, как это ни поразительно, в литера­туре тех лет сохранилось, кажется, только одно воспомина­ние и притом такое, которое трудно назвать антипогромным. В 1924 году Борис Пильняк, вообще говоря, отнюдь не реакционный писатель, написал рассказ «Ледоход», в ко­тором как бы мимоходом бросил несколько замечаний о погроме. Автор рассказывает о занятии отрядом «повстан­цев» небольшого городка на Украине. Атаман отряда анар­хист, но в отряде имеется и комиссар-коммунист, и отряд регулярно получает и читает «Известия». Но «жидов» ве­шают и в городке устраивают погром:

«К утру в городке начался еврейский погром, всегда страшный тем, что евреи, собираясь сотнями, начинают выть страшнее сотни собак, когда собаки воют на луну, — и гнусной традиционностью еврейских перин, застилающих пухом по ветру улицы».

При этом автору, по-видимому, даже и в голову не приходило, что он глубоко увяз в болоте антисемитизма. И ког­да через несколько лет ему был брошен (Горьким) публично упрек в антисемитизме — со ссылкой на только что цитиро­ванный рассказ, — он энергично протестовал против этого обвинения, ссылаясь, между прочим, — на свою еврейскую бабушку.

Тема о погроме нашла освещение в советской литера­туре, но уже много позже, в романе «Как закалялась сталь» (1932) Николая Островского (1904-1936), выходца из ра­бочей среды, юность которого прошла в Шепетовке, в Подолии, нееврея. Украинский городок весною 1919 года за­нимает банда, именующая себя петлюровцами, и сейчас же по городу разнеслись слухи о предстоящем погроме. «Заполз­ли они и в еврейские домишки, маленькие, низенькие с косо­глазыми оконцами, примостившиеся каким-то образом под грязным обрывом, идущим к реке». Через три дня действи­тельно начался организованный грабеж евреев и погром. «Многим не забыть этих страшных двух ночей и трех дней. Сколько исковерканных, разорванных жизней, сколько юных голов, поседевших в эти кровавые часы, сколько пролито слез, и кто знает, были ли счастливее те, что остались жить с опустевшей душой, с нечеловеческой мукой о несмы­ваемом позоре и издевательствах, с тоской, которую не пе­редать, с тоской о невозвратно погибших близких. Безуча­стные ко всему, лежали по узким переулкам, судорожно за­прокинув руки, юные, девичьи тела — истерзанные, заму­ченные, согнутые».

Среди немногих произведений советской литературы, в которых тема антисемитизма выдвигается на первый план и которые в свое время привлекли к себе внимание читате­лей, нужно прежде всего назвать рассказ Михаила Козакова (1897-1954) «Человек, падающий ниц» (1928). Козаков ро­дился на ст. Ромадан, Полтавской губернии, в семье еврея-служащего, и провел трудное детство (отец рано ослеп, и семья переехала к деду, тоже служащему). Уже первые произведения Козакова обратили на себя внимание хорошим знанием жизни местечек юга России. Фон одного из ранних рассказов Козакова «Абрам Нашатырь» (1926) — распа­дающийся быт еврейского городка, с характерными для Ко­закова лирическими отступлениями. Наибольшие споры вызвал названный выше рассказ «Человек, падающий ниц» — о скромном и робком еврейском портном Эли Рубановском, всю жизнь прожившем в одном из местечек Польши и на старости лет решившем переехать в Москву, где жи­вет его сын Мирон, юрисконсульт в одном из советских учреждений. Жив еще и отец Эли, и три поколения Руба­новских поселяются вместе. В доме, где они живут, дворник Никита почему-то невзлюбил Рубановских; раздражало Никиту даже то, что жив еще дед Рубановских — вот у него, у Никиты умерла дочь, а никому «не нужный» старик живет. Как-то Никита нашел котенка и отдал его Рубановским за двугривенный. Все у Рубановских привязались к кошечке. Эли называл ласково ее «кецелэ». Никита же на­зывал кошку — «жидовкой» и перенес свое недружелюбие к Рубановским на кошечку. Однажды он поймал ее и по­весил на заборе, предварительно размозжив ей головку. По­казывая повешенную «кецелэ» кроткому старику Эли, он по неосторожности выдал себя, добавив: «Кусачая тварь была — словно бешеная!» и спрятал за спину перевязан­ную руку. На этот раз мягкий Эли — сын называл его «че­ловеком, падающим ниц» — вознегодовал. Когда его сыну Мирону рассказали про эту историю, он разыскал Никиту и, не слушая его пьяных объяснений, избил его палкой.