«Двенадцать стульев» Ильфа и Петрова — произведение совсем иного типа. Это юмористический, полусатирический роман о похождениях «великого комбинатора» Остапа Бендера, который разыскивает двенадцать стульев, так как в одном из них были спрятаны в тревожные годы гражданской войны фамильные драгоценности сотрудника ЗАГСа Воробьянинова, в прошлом крупного помещика и предводителя дворянства. Воробьянинов и Бендер колесят по России в поисках драгоценных стульев. Однако в занимательном рассказе об их похождениях, в сущности, нет ничего, что говорило бы о жизни еврейства тех лет, кроме образа самого Бендера, никогда не унывающего, находчивого, нагловатого и в то же время как-то располагающего к себе типичного представителя веселой Одессы.
Стоит упомянуть в этой связи в качестве образца русско-еврейской юмористики другое, значительно более позднее произведение трех еврейских авторов — пьесу братьев Тур и Шейнина «Неравный брак» (1940). Действие пьесы относится к раннему периоду индустриализации, и оно развертывается в маленьком еврейском местечке, в котором, как в годы нэпа, новый быт еще борется с пережитками традиционного местечкового быта. В Нью-Йорке умер миллионер Шпигельглез. Все свое богатство он оставил сыну Яше при условии, что тот поедет в Россию, в местечко Пуховичи (откуда родом был покойный) и там найдет себе невесту. Яша отправляется в Пуховичи; но старое местечко давно исчезло, на его месте колхоз; бывший шадхен Эфроим давно переменил профессию — стал бухгалтером в колхозе; старая профессия в упадке, да Эфроим и боится «проработки в месткоме». Вообще в шадхене никто не нуждается: «сплошная самодеятельность» ...
В произведениях писателей неевреев, изображавших жизнь периода нэпа, евреи не занимают сколько-нибудь заметного места. В свое время, правда, обратили на себя внимание под этим углом зрения романы Сергея Малашкина «Луна с правой стороны» (1926) и Михаила Чумандрина «Фабрика Рабле» (1929). Но они уже давно утратили всякое значение. Интереснее написанный значительно позже «Сентиментальный роман» Веры Пановой (1958). На нем стоит остановиться.
Пожилой, занимающий хорошее положение в Москве журналист Севастьянов, возвращаясь с кавказского курорта и проезжая через город своей юности, сходит с поезда, чтобы побродить по местам, где столько было пережито. В панораме его воспоминаний встает его ближайший друг Семка Городницкий, выросший в буржуазной семье и рвавшийся из нее. Старший его брат Илья ушел из дома еще гимназистом и стал большевиком. Севастьянов вспоминает, как на еврейскую пасху ребята всей компанией нагрянули к Семке. «Семка рад был подкормить товарищей; и в то же время страдал, что у него, безбожника, в доме пасхальная еда на столе». Мачеха Семки «подкладывала ребятам то фаршированной рыбы, то мяса, то сладкой подливки. Перед каждым стояла салфетка, как маленький снежный сугроб. Никто из ребят не притронулся к этим голубоватым блестящим холмикам... Семка яростно щурился, ничего не ел, и его горбоносое длинное лицо, искаженное отвращением, говорило: ‘Я не выбирал себе отца. Я не фаршировал рыбу... И вообще я повешусь’». Семка вскоре ушел из дому, поселился в убогой комнате с Севастьяновым («Никакого буржуазного обрастания!»), находит какой-то жалкий заработок, горит на комсомольской работе, заболевает чахоткой, но о возвращении домой не хочет и слышать. Перед читателем встает привлекательный образ самоотверженного юноши. Но не без теплоты показаны и образ несколько самоуверенного Ильи, назначенного в родной город на должность губернского прокурора, и даже образ отца Городницкого, — но, чтобы не портить биографий сыновей, — отказывающегося участвовать в каком-то коммерческом деле и поступающего — при содействии Ильи — на должность товароведа в советское учреждение.
Годы гражданской войны ознаменовались чрезвычайным обострением проблемы антисемитизма. Почти по всему югу и юго-западу прокатилась волна страшных еврейских погромов, местами принявших резко антисоветский характер. Революционная власть пыталась бороться с антисемитизмом, но после гражданской войны антисемитские настроения начали все шире прорываться в быту почти повсеместно, захватывая слои населения, до революции остававшиеся свободными от этих настроений. Каково было отражение этого в литературе?
Первым значительным произведением русской литературы периода революции, в котором очень остро была поставлена проблема антисемитизма, были «Необычайные похождения Хулио Хуренито и его учеников» Ильи Эренбурга (книга вышла в Париже в 1921 ив Москве в 1922 году). Это не роман и не повесть, а своеобразное сатирическое морально-философское произведение, облеченное в художественную форму бесед «Учителя» с его «учениками». «Пророчеству Учителя о судьбах иудейского племени» посвящена лишь одна глава этой книги (из 35), но она производит сильное впечатление.
Навеянные сообщениями о погромах на юге России, но о них даже не упоминающие страницы эти поражают необыкновенной прозорливостью автора. Вот объявление, которое — за двадцать лет до Треблинки и Освенцима — «Учитель» просит одного из «учеников» отнести в типографию:
«В недалеком будущем состоятся торжественные сеансы УНИЧТОЖЕНИЯ ИУДЕЙСКОГО ПЛЕМЕНИ В БУДАПЕШТЕ, КИЕВЕ, ЯФФЕ, АЛЖИРЕ и во многих других местах.
В программу войдут, кроме излюбленных уважаемой публикой традиционных ПОГРОМОВ, также реставрированные в духе эпохи: сожжение иудеев, закапывание оных живьем в землю, опрыскивание полей иудейской кровью и новые приемы «эвакуации», «очистки от подозрительных элементов» и пр., и пр.».
«Ученики» в ужасе; один из них возражает, что все это немыслимо в двадцатом веке. Но «Учитель» непреклонен: «Напрасно ты думаешь, что сие несовместимо. «Очень скоро, может, через два года, может, через пять лет ты убедишься в обратном»». И он подкрепляет эту мысль «кратким экскурсом в историю», из которого я могу привести здесь только первый отрывок.
«Когда в Египте Нил бастовал и начиналась засуха, мудрецы вспоминали о существовании евреев, оных приглашали, с молитвами резали и землю кровью свеженькой, еврейской кропили: «Да минует нас глад!» Конечно, это не могло заменить ни дождя, ни разлившегося Нила, но все же давало некоторое удовлетворение. Впрочем, и тогда были люди осторожные, воззрений гуманных, говорившие, что зарезать несколько евреев, разумеется, невредно, но землю окроплять их кровью не следует, ибо кровь сия ядовитая и дает вместо хлеба белену».
Впечатлениями от происходивших на юге погромов овеян рассказ Бабеля о погроме в Одессе в 1905 году. Но о современных погромах, как это ни поразительно, в литературе тех лет сохранилось, кажется, только одно воспоминание и притом такое, которое трудно назвать антипогромным. В 1924 году Борис Пильняк, вообще говоря, отнюдь не реакционный писатель, написал рассказ «Ледоход», в котором как бы мимоходом бросил несколько замечаний о погроме. Автор рассказывает о занятии отрядом «повстанцев» небольшого городка на Украине. Атаман отряда анархист, но в отряде имеется и комиссар-коммунист, и отряд регулярно получает и читает «Известия». Но «жидов» вешают и в городке устраивают погром:
«К утру в городке начался еврейский погром, всегда страшный тем, что евреи, собираясь сотнями, начинают выть страшнее сотни собак, когда собаки воют на луну, — и гнусной традиционностью еврейских перин, застилающих пухом по ветру улицы».
При этом автору, по-видимому, даже и в голову не приходило, что он глубоко увяз в болоте антисемитизма. И когда через несколько лет ему был брошен (Горьким) публично упрек в антисемитизме — со ссылкой на только что цитированный рассказ, — он энергично протестовал против этого обвинения, ссылаясь, между прочим, — на свою еврейскую бабушку.
Тема о погроме нашла освещение в советской литературе, но уже много позже, в романе «Как закалялась сталь» (1932) Николая Островского (1904-1936), выходца из рабочей среды, юность которого прошла в Шепетовке, в Подолии, нееврея. Украинский городок весною 1919 года занимает банда, именующая себя петлюровцами, и сейчас же по городу разнеслись слухи о предстоящем погроме. «Заползли они и в еврейские домишки, маленькие, низенькие с косоглазыми оконцами, примостившиеся каким-то образом под грязным обрывом, идущим к реке». Через три дня действительно начался организованный грабеж евреев и погром. «Многим не забыть этих страшных двух ночей и трех дней. Сколько исковерканных, разорванных жизней, сколько юных голов, поседевших в эти кровавые часы, сколько пролито слез, и кто знает, были ли счастливее те, что остались жить с опустевшей душой, с нечеловеческой мукой о несмываемом позоре и издевательствах, с тоской, которую не передать, с тоской о невозвратно погибших близких. Безучастные ко всему, лежали по узким переулкам, судорожно запрокинув руки, юные, девичьи тела — истерзанные, замученные, согнутые».
Среди немногих произведений советской литературы, в которых тема антисемитизма выдвигается на первый план и которые в свое время привлекли к себе внимание читателей, нужно прежде всего назвать рассказ Михаила Козакова (1897-1954) «Человек, падающий ниц» (1928). Козаков родился на ст. Ромадан, Полтавской губернии, в семье еврея-служащего, и провел трудное детство (отец рано ослеп, и семья переехала к деду, тоже служащему). Уже первые произведения Козакова обратили на себя внимание хорошим знанием жизни местечек юга России. Фон одного из ранних рассказов Козакова «Абрам Нашатырь» (1926) — распадающийся быт еврейского городка, с характерными для Козакова лирическими отступлениями. Наибольшие споры вызвал названный выше рассказ «Человек, падающий ниц» — о скромном и робком еврейском портном Эли Рубановском, всю жизнь прожившем в одном из местечек Польши и на старости лет решившем переехать в Москву, где живет его сын Мирон, юрисконсульт в одном из советских учреждений. Жив еще и отец Эли, и три поколения Рубановских поселяются вместе. В доме, где они живут, дворник Никита почему-то невзлюбил Рубановских; раздражало Никиту даже то, что жив еще дед Рубановских — вот у него, у Никиты умерла дочь, а никому «не нужный» старик живет. Как-то Никита нашел котенка и отдал его Рубановским за двугривенный. Все у Рубановских привязались к кошечке. Эли называл ласково ее «кецелэ». Никита же называл кошку — «жидовкой» и перенес свое недружелюбие к Рубановским на кошечку. Однажды он поймал ее и повесил на заборе, предварительно размозжив ей головку. Показывая повешенную «кецелэ» кроткому старику Эли, он по неосторожности выдал себя, добавив: «Кусачая тварь была — словно бешеная!» и спрятал за спину перевязанную руку. На этот раз мягкий Эли — сын называл его «человеком, падающим ниц» — вознегодовал. Когда его сыну Мирону рассказали про эту историю, он разыскал Никиту и, не слушая его пьяных объяснений, избил его палкой.