Книга о русском еврействе. 1917-1967 — страница 30 из 40

Однако антисемитизм, да еще в оголенном виде, — очень редкий сюжет в советской литературе. Из писателей неевреев об антисемитизме написал пьесу «Чудак» (1928) Александр Афиногенов (1904-1941). Действие пьесы про­исходит в небольшом городе на бумажной фабрике. Здесь работает девушка-еврейка Сима Мармер. Ее преследует ан­тисемитски настроенный молодой рабочий, Васька Котов. Ему тайно симпатизируют несколько рабочих. Так как за Симу заступается заведующий расчетным отделом фабри­ки Борис Волгин, антисемитские элементы пустили по фаб­рике сплетню, будто Волгин сошелся с Симой. Доведенная до отчаяния, Сима кончает самоубийством. Об антисеми­тизме автор рассказывает в пьесе какой-то скороговоркой, явно боясь показать его в действии. В сущности, о нем больше узнаешь только из жалобы Симы о том, что раньше ее один Васька травил, «а теперь от всей фабрики терплю, никто мимо не пройдет, чтобы не затронуть. В спальне по­душку испачкали, на дворе водой облили, кофту разорвали; говорят, жиды хороших людей изводят».

Говоря об откликах на антисемитизм в советской рус­ской литературе, нельзя не отметить сцену, ярко описанную в «Докторе Живаго» (1958) Бориса Пастернака, хотя она относится к дореволюционному времени. Действие происхо­дит где-то поблизости от фронта в 1916 г. Доктор Живаго и его друг Гордон проезжают верхом через прифронтовые де­ревни. В одной из них они становятся свидетелями тяго­стной сцены: молодой казак при дружном хохоте окру­жающих подбрасывает кверху медный пятак, заставляя ста­рого седобородого еврея ловить его. Пятак, пролетая мимо его жалко растопыренных рук, падал в грязь. Старик наги­бался за медяком, казак шлепал его при этом по заду, стояв­шие хватались за бока «и стонали от хохота» ... В этом и со­стояло «развлечение». Из противоположной хаты то и дело выбегала старуха, жена еврея, и протягивала к нему руки. «В окно хаты смотрели на дедушку и плакали две девочки». Живаго подозвал казака, выругал его и велел прекратить это глумление. Тот «с готовностью» ответил: «Слушаюсь, ваше благородие. Мы ведь не знамши, только так, для смеха».

После этого двое друзей продолжали свой путь молча. Первым прервал молчание доктор Живаго, рассказывая Гор­дону, сколько пришлось пережить страшного еврейству в этой войне, поскольку она происходит как раз в черте еврей­ской оседлости. «Противоречива самая ненависть к ним, ее основа», — сказал в заключение Живаго. — «Раздражает как раз то, что должно было бы трогать и располагать. Их бедность и скученность, их слабость и неспособность отра­жать удары. Непонятно. Тут что-то роковое...»

* * *

В обильном вкладе Эренбурга в современную русскую литературу можно найти много зарисовок евреев, но боль­шинство их, как руководитель Кузбасстроя Шор («День второй», 1932) или портной Наум Альпер из Киева и его двое сыновей (роман «Буря», 1947) мало привносят нового в еврейскую тему. Но одно замечание Эренбурга в его Автобиографии, написанной для новейшей двухтомной книги «Советские писатели» (Москва. 1959 г.), представ­ляется важным: «По-еврейски я не умею говорить, но о том, что я — еврей, мне неоднократно напоминали люди, ко­торые, видимо, верят в особые свойства крови. Я не ра­сист, никогда им не был, но покуда на свете водятся раси­сты, на вопрос о национальности я отвечаю: еврей...».

Начало первой пятилетки принесло мало изменений в трактовку еврейской темы. Ново было, пожалуй, только то, что за годы индустриализации и коллективизации все мень­шее количество евреев в художественной беллетристике встречаются на руководящих постах. Директор Кузбасстроя в романе «День второй» Эренбурга — скорее исключение. В произведениях этого периода евреи чаще всего появля­ются в образе инженеров, как инженер Маргулиес в романе Валентина Катаева «Время, вперед!» Но это едва ли свя­зано с изменением положения евреев в жизни. Не надо забы­вать, что ускоренная индустриализация привела к появле­нию в социальном плане нового слоя в жизни советского общества — к росту ИТР (инженерно-технических работ­ников).

Евреи в советской литературе стали снова играть за­метную роль с началом советско-германской войны. Из большого количества произведений, отразивших жизнь и переживания русского еврейства, надо в первую голову остановиться на рассказе Василия Гроссмана «Старый учи­тель» (1943). Вас. Гроссман в годы войны был одним из видных представителей среднего поколения писателей (он родился в Бердичеве в 1905 году). До войны евреи редко привлекали к себе интерес писателя. Война в этом смысле произвела на него такое же сильное впечатление, как на Маргариту Алигер и на других писателей и поэтов.

Действие рассказа «Старый учитель» происходит в ма­леньком городе накануне его оккупации немцами. Одно из главных действующих лиц рассказа, старый учитель, Борис Исаакович Розенталь, решил эвакуироваться, хотя почти уверен, что при его слабом здоровье и в его возрасте, — а ему 82 года, — он едва ли доберется до Урала. Уговарива­ющему его остаться доктору Вайнтраубу он говорит, что все-таки лучший выход «умереть на грязном полу грязной теплушки, сохраняя чувство своего человеческого достоин­ства, умереть в стране, где меня считают человеком». А док­тор Вайнтрауб верит в то, что не может быть, чтобы немцы «культурный европейский народ» оказался бы «проводни­ком средневекового мрака».

Из плана эвакуации ничего не выходит: город оказался «в мешке». Больше всего боялся старый учитель одного: что «народ», с которым он прожил всю свою жизнь, кото­рый он любит, которому верит, что «этот народ поддастся на темную, подлую провокацию». Двое — Яшка Михалюк и агроном — с того двора, где жил Борис Исаакович, увы, поддались этой провокации, а, может быть, были и преж­де скрытыми антисемитами. Но большинство оправдало ве­ру старого учителя. Нельзя забыть ни описания в этом рас­сказе расстрела евреев городка после занятия его немцами, ни мыслей и чувств самого автора этого рассказа: «В страш­ные эти времена кровь, страданья и смерть никого не тро­гали, потрясала людей лишь любовь и доброта». Это «чудо доброты» показывает Катя, когда, стоя перед вырытым рвом, в который сейчас упадут расстреливаемые люди, го­ворит учителю: «Учитель, не смотри в ту сторону, тебе бу­дет страшно. — И она, как мать, закрыла ему глаза ладо­нями» ...

Герой повести покойного Бориса Горбатова «Семья Тараса», старик Тарас, живет в городе, занятом немцами. Как-то около пепелища городского театра он столкнулся лицом к лицу с доктором Фишманом, лечившим всех его де­тей и внуков. По привычке он снял картуз, чтобы поздоро­ваться с ним, но, увидя на рукаве доктора желтую повязку с черной звездой, он поклонился ему низко-низко, как никог­да еще не кланялся. Поклон этот испугал доктора, он от­прянул в сторону «и инстинктивно закрылся рукой» и потом шепотом спросил Тараса: «Это вы мне... мне поклонились?» Тарас ответил: «Вам, Арон Давыдович, вам и мукам ва­шим...». Доктор хотел было начать вежливый разговор, «но вдруг что-то сдавило его горло, он взмахнул рукой и вскрикнув: «спасибо вам, человек», — побежал прочь, не оглядываясь».

Мы мало знаем и о жизни евреев в неоккупированных частях России. Роман Вас. Ажаева «Далеко от Москвы», хотя и изображает парторга Михаила Яковлевича Залкинда и его жену Полину Михайловну, ничего специфически ев­рейского не вносит в повествование. Несколько больше мы узнаем о евреях, сражавшихся в рядах Красной армии, из «Фронтовых записей» (1943) покойного В. Ставского, уро­женца Кубанской области; в «Записях» набросаны четыре портрета командиров из евреев. Наибольшее впечатление производит рассказ о командире взвода Розенблюме.

Сдержанным лиризмом овеян образ ученого востоко­веда, записавшегося добровольцем в московское ополче­ние, Константина Кунина в рассказах Виктора Шкловского «О разлуках и потерях» (1943).

Случайно в том же номере журнала «Знамя», где впер­вые был напечатан этот рассказ Шкловского, появилась и поэма Павла Антокольского «Сын», посвященная памяти сына поэта, Владимира Антокольского, убитого на фронте в июле 1942 года. Незадолго до конца войны убит был и сын Шкловского. Как известно, число евреев, сражавшихся на фронте или бывших партизанами, было очень велико. Тем не менее распространялось немало легенд о том, будто ев­реи всячески уклоняются от мобилизаций. Отмечаем реак­цию на эту клевету в стихотворении неизвестного поэта, случайно дошедшем до Америки, начинающемся словами: «Евреи хлеба не сеют». Процитирую из него несколько, наиболее горьких, строк:

Евреи — люди лихие,

Они солдаты плохие;

Иван воюет в окопе,

Абрам торгует в райкопе.

Я все это слышал с детства,

И скоро совсем постарею,

И все никуда не деться

От крика: «Евреи! Евреи!»

Редки, но все же зафиксированы некоторыми писателя­ми и случаи более или менее полной ассимиляции евреев. Такой случай описан, например, в романе покойного Либединского «Гвардейцы» (1943).

Как известно, антисемитизм, обострившийся еще во время войны, не прекратился и после ее окончания. В худо­жественной литературе сталинское «Дело врачей» нашло слабое отражение только в повести Эренбурга «Оттепель» (1956) — в переживаниях врача Веры Григорьевны Шерер и в антисемитской реплике Журавлева. Жена Журавлева, Лена, рассказала ему, как совершенно нечаянно глубоко за­дела Веру Григорьевну замечанием относительно постав­ленного ею диагноза. Лена была чрезвычайно расстроена тем, что нечаянно затронула такое больное место в душе Шерер, но ее муж, напротив, заявил, что хотя он не сомне­вается в том, что Шерер «хороший врач», но «чересчур доверять им нельзя, это бесспорно». А когда позже выяс­нилось, что весь задуманный процесс был неслыханной кле­ветой, муж Лены, «зевая», сказал ей: «Оказывается, они ни в чем не виноваты. Так что твоя Шерер зря расстраи­валась...».

Из писателей неевреев упоминание об этом процессе имеется только в поэме молодого поэта Евгения Евтушенко «Станция Зима» (1956), — будущего автора прославлен­ного стихотворения «Бабий Яр» (1961 г.). В этой поэме поэт рассказывает, как после многолетнего отсутствия он поехал домой, как его расспрашивали родные и друзья о жизни в Москве. Особенно настойчивы были расспросы дя­ди Володи: