Однако антисемитизм, да еще в оголенном виде, — очень редкий сюжет в советской литературе. Из писателей неевреев об антисемитизме написал пьесу «Чудак» (1928) Александр Афиногенов (1904-1941). Действие пьесы происходит в небольшом городе на бумажной фабрике. Здесь работает девушка-еврейка Сима Мармер. Ее преследует антисемитски настроенный молодой рабочий, Васька Котов. Ему тайно симпатизируют несколько рабочих. Так как за Симу заступается заведующий расчетным отделом фабрики Борис Волгин, антисемитские элементы пустили по фабрике сплетню, будто Волгин сошелся с Симой. Доведенная до отчаяния, Сима кончает самоубийством. Об антисемитизме автор рассказывает в пьесе какой-то скороговоркой, явно боясь показать его в действии. В сущности, о нем больше узнаешь только из жалобы Симы о том, что раньше ее один Васька травил, «а теперь от всей фабрики терплю, никто мимо не пройдет, чтобы не затронуть. В спальне подушку испачкали, на дворе водой облили, кофту разорвали; говорят, жиды хороших людей изводят».
Говоря об откликах на антисемитизм в советской русской литературе, нельзя не отметить сцену, ярко описанную в «Докторе Живаго» (1958) Бориса Пастернака, хотя она относится к дореволюционному времени. Действие происходит где-то поблизости от фронта в 1916 г. Доктор Живаго и его друг Гордон проезжают верхом через прифронтовые деревни. В одной из них они становятся свидетелями тягостной сцены: молодой казак при дружном хохоте окружающих подбрасывает кверху медный пятак, заставляя старого седобородого еврея ловить его. Пятак, пролетая мимо его жалко растопыренных рук, падал в грязь. Старик нагибался за медяком, казак шлепал его при этом по заду, стоявшие хватались за бока «и стонали от хохота» ... В этом и состояло «развлечение». Из противоположной хаты то и дело выбегала старуха, жена еврея, и протягивала к нему руки. «В окно хаты смотрели на дедушку и плакали две девочки». Живаго подозвал казака, выругал его и велел прекратить это глумление. Тот «с готовностью» ответил: «Слушаюсь, ваше благородие. Мы ведь не знамши, только так, для смеха».
После этого двое друзей продолжали свой путь молча. Первым прервал молчание доктор Живаго, рассказывая Гордону, сколько пришлось пережить страшного еврейству в этой войне, поскольку она происходит как раз в черте еврейской оседлости. «Противоречива самая ненависть к ним, ее основа», — сказал в заключение Живаго. — «Раздражает как раз то, что должно было бы трогать и располагать. Их бедность и скученность, их слабость и неспособность отражать удары. Непонятно. Тут что-то роковое...»
В обильном вкладе Эренбурга в современную русскую литературу можно найти много зарисовок евреев, но большинство их, как руководитель Кузбасстроя Шор («День второй», 1932) или портной Наум Альпер из Киева и его двое сыновей (роман «Буря», 1947) мало привносят нового в еврейскую тему. Но одно замечание Эренбурга в его Автобиографии, написанной для новейшей двухтомной книги «Советские писатели» (Москва. 1959 г.), представляется важным: «По-еврейски я не умею говорить, но о том, что я — еврей, мне неоднократно напоминали люди, которые, видимо, верят в особые свойства крови. Я не расист, никогда им не был, но покуда на свете водятся расисты, на вопрос о национальности я отвечаю: еврей...».
Начало первой пятилетки принесло мало изменений в трактовку еврейской темы. Ново было, пожалуй, только то, что за годы индустриализации и коллективизации все меньшее количество евреев в художественной беллетристике встречаются на руководящих постах. Директор Кузбасстроя в романе «День второй» Эренбурга — скорее исключение. В произведениях этого периода евреи чаще всего появляются в образе инженеров, как инженер Маргулиес в романе Валентина Катаева «Время, вперед!» Но это едва ли связано с изменением положения евреев в жизни. Не надо забывать, что ускоренная индустриализация привела к появлению в социальном плане нового слоя в жизни советского общества — к росту ИТР (инженерно-технических работников).
Евреи в советской литературе стали снова играть заметную роль с началом советско-германской войны. Из большого количества произведений, отразивших жизнь и переживания русского еврейства, надо в первую голову остановиться на рассказе Василия Гроссмана «Старый учитель» (1943). Вас. Гроссман в годы войны был одним из видных представителей среднего поколения писателей (он родился в Бердичеве в 1905 году). До войны евреи редко привлекали к себе интерес писателя. Война в этом смысле произвела на него такое же сильное впечатление, как на Маргариту Алигер и на других писателей и поэтов.
Действие рассказа «Старый учитель» происходит в маленьком городе накануне его оккупации немцами. Одно из главных действующих лиц рассказа, старый учитель, Борис Исаакович Розенталь, решил эвакуироваться, хотя почти уверен, что при его слабом здоровье и в его возрасте, — а ему 82 года, — он едва ли доберется до Урала. Уговаривающему его остаться доктору Вайнтраубу он говорит, что все-таки лучший выход «умереть на грязном полу грязной теплушки, сохраняя чувство своего человеческого достоинства, умереть в стране, где меня считают человеком». А доктор Вайнтрауб верит в то, что не может быть, чтобы немцы «культурный европейский народ» оказался бы «проводником средневекового мрака».
Из плана эвакуации ничего не выходит: город оказался «в мешке». Больше всего боялся старый учитель одного: что «народ», с которым он прожил всю свою жизнь, который он любит, которому верит, что «этот народ поддастся на темную, подлую провокацию». Двое — Яшка Михалюк и агроном — с того двора, где жил Борис Исаакович, увы, поддались этой провокации, а, может быть, были и прежде скрытыми антисемитами. Но большинство оправдало веру старого учителя. Нельзя забыть ни описания в этом рассказе расстрела евреев городка после занятия его немцами, ни мыслей и чувств самого автора этого рассказа: «В страшные эти времена кровь, страданья и смерть никого не трогали, потрясала людей лишь любовь и доброта». Это «чудо доброты» показывает Катя, когда, стоя перед вырытым рвом, в который сейчас упадут расстреливаемые люди, говорит учителю: «Учитель, не смотри в ту сторону, тебе будет страшно. — И она, как мать, закрыла ему глаза ладонями» ...
Герой повести покойного Бориса Горбатова «Семья Тараса», старик Тарас, живет в городе, занятом немцами. Как-то около пепелища городского театра он столкнулся лицом к лицу с доктором Фишманом, лечившим всех его детей и внуков. По привычке он снял картуз, чтобы поздороваться с ним, но, увидя на рукаве доктора желтую повязку с черной звездой, он поклонился ему низко-низко, как никогда еще не кланялся. Поклон этот испугал доктора, он отпрянул в сторону «и инстинктивно закрылся рукой» и потом шепотом спросил Тараса: «Это вы мне... мне поклонились?» Тарас ответил: «Вам, Арон Давыдович, вам и мукам вашим...». Доктор хотел было начать вежливый разговор, «но вдруг что-то сдавило его горло, он взмахнул рукой и вскрикнув: «спасибо вам, человек», — побежал прочь, не оглядываясь».
Мы мало знаем и о жизни евреев в неоккупированных частях России. Роман Вас. Ажаева «Далеко от Москвы», хотя и изображает парторга Михаила Яковлевича Залкинда и его жену Полину Михайловну, ничего специфически еврейского не вносит в повествование. Несколько больше мы узнаем о евреях, сражавшихся в рядах Красной армии, из «Фронтовых записей» (1943) покойного В. Ставского, уроженца Кубанской области; в «Записях» набросаны четыре портрета командиров из евреев. Наибольшее впечатление производит рассказ о командире взвода Розенблюме.
Сдержанным лиризмом овеян образ ученого востоковеда, записавшегося добровольцем в московское ополчение, Константина Кунина в рассказах Виктора Шкловского «О разлуках и потерях» (1943).
Случайно в том же номере журнала «Знамя», где впервые был напечатан этот рассказ Шкловского, появилась и поэма Павла Антокольского «Сын», посвященная памяти сына поэта, Владимира Антокольского, убитого на фронте в июле 1942 года. Незадолго до конца войны убит был и сын Шкловского. Как известно, число евреев, сражавшихся на фронте или бывших партизанами, было очень велико. Тем не менее распространялось немало легенд о том, будто евреи всячески уклоняются от мобилизаций. Отмечаем реакцию на эту клевету в стихотворении неизвестного поэта, случайно дошедшем до Америки, начинающемся словами: «Евреи хлеба не сеют». Процитирую из него несколько, наиболее горьких, строк:
Евреи — люди лихие,
Они солдаты плохие;
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в райкопе.
Я все это слышал с детства,
И скоро совсем постарею,
И все никуда не деться
От крика: «Евреи! Евреи!»
Редки, но все же зафиксированы некоторыми писателями и случаи более или менее полной ассимиляции евреев. Такой случай описан, например, в романе покойного Либединского «Гвардейцы» (1943).
Как известно, антисемитизм, обострившийся еще во время войны, не прекратился и после ее окончания. В художественной литературе сталинское «Дело врачей» нашло слабое отражение только в повести Эренбурга «Оттепель» (1956) — в переживаниях врача Веры Григорьевны Шерер и в антисемитской реплике Журавлева. Жена Журавлева, Лена, рассказала ему, как совершенно нечаянно глубоко задела Веру Григорьевну замечанием относительно поставленного ею диагноза. Лена была чрезвычайно расстроена тем, что нечаянно затронула такое больное место в душе Шерер, но ее муж, напротив, заявил, что хотя он не сомневается в том, что Шерер «хороший врач», но «чересчур доверять им нельзя, это бесспорно». А когда позже выяснилось, что весь задуманный процесс был неслыханной клеветой, муж Лены, «зевая», сказал ей: «Оказывается, они ни в чем не виноваты. Так что твоя Шерер зря расстраивалась...».
Из писателей неевреев упоминание об этом процессе имеется только в поэме молодого поэта Евгения Евтушенко «Станция Зима» (1956), — будущего автора прославленного стихотворения «Бабий Яр» (1961 г.). В этой поэме поэт рассказывает, как после многолетнего отсутствия он поехал домой, как его расспрашивали родные и друзья о жизни в Москве. Особенно настойчивы были расспросы дяди Володи: