Книга о русском еврействе. От 1860-х годов до революции 1917 г. — страница 85 из 112

й, увлеченья новыми кумира­ми и развенчиванья старых, симпатии и антипатии сильно обо­стрились. Антокольский, Васнецов, даже Левитан ничего боль­ше не говорили ни уму, ни сердцу. Скульптор Леопольд Бернштам (Рига, 1859 — ?), покровительствуемый Николаем II, вызы­вал только пожимание плеч. Даже преклонение перед Серовым несколько поколебалось, когда начало казаться, что он еще бли­зок к Репину. Малявинские «Бабы» в кумачевых сарафанах, ко­торыми недавно еще восхищались, были слишком «бытовыми». Чувствовалась нужда в более острых, необычных зрительных впечатлениях.

Критика приветствовала отвергнутую Академией картину Бориса Израилевича Аннсфальда (Бельцы, Бессарабской губ. 1879 — ), изображавшую оргию красного цвета. Портреты Ната­на Альтмана, по-новому экспрессивные, нравились своей вычур­ностью.

Из Парижа приходили сведения об исключительном успехе Дягилевского балета. «Шехерезада» с декорациями и костюма­ми Льва Самойловича Бакста (1910) произвела сенсацию. Бакс­ту суждено было сыграть совершенно необычайную роль в рус­ском искусстве. Родом из Гродно, Л. С. Бакст (1867—1924) посе­щал гимназию и Академию в Петербурге. В 1892-95 годах он учился в свободной Academic Julius в Париже. Он ездил в Гре­цию, Тунис и Алжир. Он обратил на себя внимание своей изощ­ренной графикой, которая появлялась в журнале «Мир Искус­ства» в Петербурге, основанном С. П. Дягилевым в 1898 году. Интернациональное имя Бакст завоевал своими сценическими декорациями для Дягилевского балета в Париже. Экзотика Бак­ста революционизировала даже женские моды. Никогда еще русское искусство не имело такого престижа на Западе, как в эпоху бакстовских постановок. Конечно, им содействовал не­сравненный русский балет с Идой Рубинштейн, содействовала Дягилевская организация, и на фоне всего этого мощь импера­торской России тех лет.

Когда после октябрьской революции блеск русского имени несколько померк, критики без труда убедились в том, что в по­становке «Спящей Красавицы» в Лондоне (1921) Бакст уже не тот. С поворотом колеса истории вкусы стали опять меняться. Да и творческие силы самого Бакста уже иссякли в эти послед­ние годы его жизни.

IV

Между тем, на Петербургском горизонте всходила новая звезда. Около 1910 года в школу Бакста и Добужинского явил­ся с рекомендацией Л. А. Сева Шагал. Марк Захарьевич Шагал (р. в Лиозно близ Витебска, по словам Шагала, в 1889 г.), жил в Петербурге, — вернее мытарствовал в Петербурге — с 1907 года. В школу барона Штиглица, которая давала право жительства, ему попасть не удалось. Он поступил в школу Общества Поощ­рения Художеств, а для обеспечения права жительства приписал­ся в качестве служителя к прис. пов. А. Гольдбергу. По рекомен­дации скульптора Гинцбурга, барон Д. Г. Гинцбург назначил ему на некоторое время стипендию в 10 рублей в месяц. М. М. Вина­вер устроил его в помещении издательства «Разум».

Бакст принял Шагала в школу, но к его рисункам относился весьма критически. Все складывалось очень неудачно, когда Ви­навер обещал Шагалу поддержку, давшую ему возможность уе­хать в Париж. В Париже Шагал попал в круг передовых фран­цузских писателей и художников. Импрессионизм, постимпрес­сионизм, гогеновская экзотика были преодолены, на очереди были конструктивизм, начинавшийся уже при Сезанне, и узор­чатая красочность Матисса.

Шагал был слишком проникнут образами еврейской провин­ции, чтобы отказаться в своем творчестве от содержания в поль­зу кубизма, разбивающего предметы на абстрактные геометри­ческие фигуры. Он, однако, усвоил от кубизма метод упрощения форм и способ помещать в пределах одной композиции разные элементы, сочетание которых в реалистической живописи было бы трудно мотивировать. Благодаря кубистской разбивке по­верхности и изощренной трактовке красок, материал Шагала, по существу бытовой, приобрел новое лицо.

Развитие Шагала и его формирование в России все еще недо­статочно исследованы. Указывали на влияние лубка и икон, но мало обращали внимания на то, что Шагал сам отметил в своих своеобразных воспоминаниях. По его словам, он, будучи в 5-м классе училища в Витебске, натолкнулся на «Ниву» и взялся копировать из нее иллюстрации. В «Ниве» Шагал мог найти Васнецовскую «Птицу радости» и «Птицу печали». Упоминает он также, между прочим, город Могилев. Как известно, Шагал любит называть Исаака Сегала, который расписал в 18 веке де­ревянную синагогу в Могилеве на Днепре, своим «дальним» родственником. Есть ли в этом утверждении какое-либо основа­ние, помимо сходства имен, мы не знаем. Но могилевская рос­пись интересовала собирателей старины и художников — фото­графии частей могилевской росписи были опубликованы в «Ис­тории Еврейского Народа» в Москве в 1914 г. Копии росписи в красках, сделанные Б. Л. Лисицким, появились в Берлине, в журнале «Римон» и в параллельном издании «Мильгром» в 1923 году.

Шагал мог ознакомиться с этим материалом гораздо раньше. Здесь в шатровой крыше старой синагоги можно было видеть мифического змия, львов с человеческими глазами, домик на ко­лесах и другие чудеса.

В петербургский период Шагал, конечно, имел возможность ознакомиться на выставках с новым французским искусством, не говоря уже о современном русском искусстве. Из его воспо­минаний интересно отметить сон о Врубеле. Ему снилось, что М. А. Врубель, таинственный художник Врубель, которым вос­хищались в те дни в России, — его брат. Врубель тонет и отец Шагала говорит ему: «Наш сын, Врубель, утонул. У нас остает­ся только один сын-художник, ты, сын мой» ...

Шагал, по-видимому, идентифицировал себя с Врубелем, и с изумительными Врублевскими церковными фресками и иллюс­трациями к Лермонтову шагаловская живопись действительно имеет что-то общее.

В Париже Шагала ждали иные впечатления. Его интриговал Пикассо, и он, судя по его воспоминаниям, просил писателя Аполлинера познакомить его с ним. Если у Шагала еще был ка­кой-нибудь пиетет по отношению к логике реального мира, то Пикассо освободил его от последних сомнений в правильности субъективного подхода к действительности. Субъективизм Ша­гала, однако, нельзя понимать в смысле полной оторванности от жизни. То, что так озабочивало Антокольского, — потеря связи с родной средой, — никогда не беспокоило Шагала. У него есть ка­кое-то врожденное жуткое чувство, — du geste juste, вроде как у некоторых писателей имеется врожденное чувство du mot juste. Он помнит жесты, мимику, выражения лиц, и не только витеб­ских евреев, но и витебских мужиков, русских торговок, русско­го солдата. Вся эта фантасмагория жестов навсегда зафиксиро­вана в его зрительной памяти.

Мы не можем останавливаться на биографии Шагала, кото­рый в начале Первой Мировой Войны вернулся в Россию, в 1919/20 году расписывал зал Еврейского Камерного театра в Москве и, после неудачной художественно-административной деятельности в Витебске, вернулся в 1922-м году в Париж, оста­новившись на короткое время в Германии. Спасшись во время Второй Мировой Войны в Америку, он после окончания ее вер­нулся во Францию.

V

В 1920-х годах, во время гражданской войны, многие худож­ники покинули Россию; одни задержались в Германии, другие прямо направились в Париж, кое-кто эмигрировал в Америку, а кое-кто вернулся в Россию.

У нас нет возможности проследить судьбы еврейских худож­ников в России. Накануне Первой Мировой Войны стали выде­ляться Певзнер, Габо, И. И. Бродский (1884—1939), из старшего поколения памятны Осип Эммануилович Браз (Одесса, 1872 — ), А. Лаховский, Я. Ф. Ционглинский. Среди тех, кто жили в Бер­лине в начале 1920-х годов, выделялся Иссахар Рыбак (Елисаветград, 1897—1935). Его преследовали в те годы эпизоды укра­инских погромов, жертвой которых пал его отец. Он увековечил их, — если эти работы вообще сохранились, — в серии неболь­ших картонов, писанных в темных тонах иконописи. В 1926-м году он посетил еврейские колонии в Крыму, откуда привез очень непосредственные, полные жизнерадостности эскизы, ри­сующие быт еврейских земледельцев. В последние годы своей короткой жизни он работал в Париже над еврейскими народны­ми типами в керамике. Его статуэтки были исполнены в Севр­ской мануфактуре.

Мане Кац (Кременчуг, Полтавская губ., 1894) писал в ярких задорных красках хасидских юношей. Под подернутым серова­тым небом Парижа его краски сделались более нюансированны­ми, и его живость приобрела большую тональность.

Макс Бано (Науместис, Литва, 1900) пробыл в Берлине 1920—1922 гг., а затем переселился в Париж. Его ранние портре­ты, строго линеарные и плоскостные, обнаруживали влияние Бориса Григорьева. С годами его стиль приобрел более эмоцио­нальный характер. Один из главных его мотивов «Мать с сы­ном». Он живет в Лос-Анджелесе.

Короткое время подвизался в Берлине Лисицкий, копиро­вавший могилевскую стенопись. Он был последовательный конструктивист, представляя русское супрематистское дви­жение.

Некоронованным вождем парижской группы был Хаим Су­тин (Смиловичи, 1894—1943), пошедший дальше Ван Гога в ис­ступленном экспрессионизме красок.

Среди более ста евреев художников, депортированных из Па­рижа во время немецкой оккупации в 1942—1944 гг., назовем Альфреда Федера (1887—1943), родом из Одессы, скульптора Моисея Когана (1879—1943), р. в Оргееве, Бессарабия, и преста­релого скульптора Бернштейна-Синайского (1867—1944), ро­дом из Вильны. Из выживших и ныне живущих в Париже надо упомянуть скульпторшу Хану Орлову (Старо-Константиновск, Украина, 1888), художницу большого формата. Она приобрела интернациональное имя своими строго стилизованными, пол­ными динамики портретными статуями и бюстами. Выдвинулся также художник Бен, уроженец Белостока. Парижская группа почти сошла на нет из-за депортаций и эмиграции в Америку.

Переходя к американской группе, приходится отметить обра­зовавшиеся в ней наслоения. Здесь еще недавно можно было встретить представителей русского передвижнического направ­ления, Марка Иоффе (Двинск, 1864—1941), Иоеля Левита (Ки­ев, 1875—1937), учившегося в Петербурге, и кое-кого еще.