Книга, обманувшая мир — страница 13 из 96

и знают мою лагерную жизнь всю, и кое-кто из них даже сейчас здесь, в Ленинграде, живет и работает.

Как привезли меня из Германии в Воркуту в начале декабря 1946 г., так сразу и загнали в шахту. Прямо, что называется, с колес, да и в забой. Время было еще «то», как говорили лагерники. Ни подготовки никакой, ни инструктажа по технике безопасности, ни спецодежды — привели с пересыльного пункта в лагерь шахты № 3, разбили тут же на бригады и распределили по сменам. Мне выпало идти в ближайшую же смену.

Что мы были за шахтеры, за горняки, видно уж из того, что, спустившись в шахту (пешком, по длинному-длинному наклонному спуску, «людским ходком» названному, потом, после смены, тем же путем обратно, значит, вверх…), мы, озябшие, мокрые, развели костер на откаточном штреке в шахте, сверхкатегорийной по газу и пыли. И сидим, греемся у огонька, пока не послышался частый топот чьих-то бегущих ног, да не одной пары, потом загремел семидесятиэтажный мат и посыпались на наши спины колотухи горбылями, черенками от лопат, чем попало, а огонь уже топтал кто-то, матерясь и изрыгая проклятия в наш адрес.

Таким было начало моей воркутинской жизни.

Но была в лагерях товарищеская выручка, поддержка друг друга, громадную роль она играла в жизни зеков. И об этом написал неправду Александр Исаевич в «Архипелаге».

Я ничего не знал об этой «выручке» и думал, придется загнуться здесь, в шахте. Но через небольшое время нашли меня хорошие люди, оказались — русские, из бывшего латышского города Резекне, они его назвали Режица. Держались они группкой, кормились вместе, работали кто в столярном цехе, кто на ремонтном заводе, а старший из них — статистиком в санчасти. Привели к себе в барак, подкормили, стали поддерживать. Сидели они по третьему году. Преподали они мне лагерную науку, объяснили, как надо держать себя в лагере, чтобы и живым остаться, и человеческое в себе сохранить. А в итоге всего, через знакомых врачей, конечно же, заключенных, вытащили меня из шахты, положили в санчасть, якобы ослабевшего после сорокадневного этапа в теплушках зимой да месячного пребывания на работе под землей. А я ни черта еще и не ослабел тогда, и наивен был предельно, все не верил моим доброхотам, что меня, здорового, могут положить в стационар, как больного. А положили. И прокантовался я в том стационаре целых полтора месяца, а потом уж, после больницы, меня в шахту и не списали, опять же ребята эти помогли, подыскали мне местечко в канцелярии заводоуправления, в плановом отделе, бумажки перебирать да арифмометр покручивать. В придурки, значит, меня устроили. И ничем я их не благодарил, кроме как своей признательностью, у меня ничего и не было, а они и не думали что-нибудь спрашивать.

Восемь месяцев сидел я на этой «работе», почитывал книжки да «травил баланду» про европейское житье-бытье да про другие свои похождения. Вдруг — новая перемена…

На вахте, выпуская нашу группу «геотехников» за ворота, нарядчик Вася Хохлов сказал:

— А ты, Самутин, останься. Тебя в город поведут, ОУРС (Отдел учета и распределения рабочей силы) вызывает. Сейчас конвой придет, подожди у вахты.

Я остался. Скоро пришел конвой, солдат с винтовкой. Руки назад. Пошли.

Привел он меня к длинному одноэтажному зданию, крыльцо посредине. Я не успел прочитать вывеску сбоку, поздно заметил. Внутри проходной коридорчик, в правой стене — окошечко, за ним — вертухай дежурный.

— Вот, принимай! — сказал конвойный сержанту в окошечке.

— Кого привел? Откуда?

— С Рудника.

— К кому?

— Не знаю.

— Как фамилия? — обратился ко мне сержант.

Я назвался. Тот порылся в бумагах, ничего не нашел, пожал плечами.

— Заводи в камеру, — сказал он моему конвойному. Какая-то тревога, или, вернее сказать, беспокойство тоненькой змейкой проскользнуло в грудь, засосало как-то. Что это такое готовится со мной?

— Иди вперед! — сказал конвойный.

Я вошел в длинный коридор. Направо-налево — ряды дверей.

— Направо! — скомандовал конвойный.

У ближайшей двери уже стоял сержант из-за окошечка и ключом отпирал ее. Отпер, распахнул.

— Заходи.

Я зашел. Совсем пустая комната, ни стула, ни стола. Стены, пол, потолок. Зарешеченное и зашитое досками снаружи окно. Под потолком — тусклая лампочка.

Тревога усиливалась. Что это за приготовления? Да и что за камера такая, даже сесть негде, только разве на полу. Пол, хоть и деревянный, но холодно внизу. Было 31 мая. Но воркутинский май — это еще почти зима. На реке шел лед, мы на лодке пробирались между льдинами.

За стеной, из комнаты, где сидел дежурный сержант, доносились разные разговоры. То сержант говорит с проходящими невидимыми мне людьми. То он отвечает по телефону, что-то переспрашивает, записывает принимаемые сообщения. Из этих телефонных переговоров узнаю: где-то побег, где-то пристрелили зека в запретной зоне… Интересно даже! Вроде развлечения — послушать такое.

Но вот, слышу, разговаривает с кем-то, вроде обо мне.

— Товарищ старший лейтенант, тут от вас, с Рудника человека привели, это к вам?

— Как фамилия? — слышится чей-то новый голос. Сержант называет.

— А, хорошо, покажи-ка мне его, — опять тот же голос слышу. И все-то мне слышно. Как сержант встает из-за своего стола, как выходит в коридор, как в тот же коридор входит из проходной хозяин незнакомого голоса, вот оба подходят к двери моей камеры, шуршит ключ в скважине, щелкает замок, и дверь открывается. Сержант остается в коридоре.

В камеру входит офицер, старший лейтенант, лет с небольшим за тридцать, мой ровесник, собственно, с очень приятным доброжелательным лицом. Улыбается.

— Леонид Александрович? Самутин? Здравствуйте. Вы меня узнаете? — говорит.

Я в удивлении. Что еще за знакомец выискался?

— Не знаю, — говорю.

— Ну, как же, я — Василий Васильевич Воробьев, старший oneруполномоченный Рудника. Разве не слышали?

— Слышал… — говорю.

— Ну, вот и прекрасно. Вы вообще-то к нам сюда попали по ошибке, конвой спутал, вас в ОУРС вели, видимо, хотели поговорить с вами о возможности использовать вас на какой-нибудь другой работе, я еще не в курсе дела. Но, уж раз вы к нам попали, то нам тоже хочется с вами познакомиться. Вы подождите немножко, я сейчас с начальством переговорю, и вас позовем.

Все с той же милой и ласковой улыбкой он вышел, а сержант закрыл и запер дверь.

Очень это у него славно получилось — «подождите немножко». Вдруг я не захочу подождать. Возьму да и просочусь сквозь стены этой камеры.

Я снова остался один… Шутки в сторону. Вот, значит, куда я попал. Теперь-то уж ясно — это Опер-чекистский отдел. Самое страшное — для зека — учреждение управления лагеря. И человек этот — «КУМ», старший рудницкий «КУМ». Это такое прозвище для оперуполномоченных существует, кум. Рассказов об этом Василии Васильевиче Воробьеве я понаслышался достаточно. Мягко стелет, да жестко спать.

Смутное беспокойство перешло уже в тягостную тревогу, в уверенность в приближающейся грозной беде. Не надо никакой особенной догадливости иметь, чтобы сообразить, о «чем» сейчас собирается поговорить наш рудницкий кум. Внутри все напряглось, кровь в висках начала постукивать. Чтобы хоть как-то успокоиться, разрядиться, начал я по диагонали быстрыми шагами ходить по камере. Да много ли тут находишь? Пять неполных шагов в одну сторону, столько же назад, и опять снова. Только успевай поворачиваться.

Но вот опять шаги в коридоре. Ключ шуршит, замок щелкает. В открывшейся двери появляется мой новый доброжелатель, улыбаясь, говорит:

— Пойдемте, Леонид Александрович. Вы не озябли тут? Сейчас у нас согреетесь. С вами хочет познакомиться начальник нашего Отдела.

Долго идем по коридору. Где-то в конце обитая черным дерматином дверь несколько больше других, как-то осанистей, что ли. Туда заводит меня мой сопроводитель.

Большая квадратная комната. В стене, противоположной двери, два широких зарешеченных окна. В простенке между ними большой, в красках, портрет Отца народов, Генералиссимуса. Прямо под портретом — кресло, в нем сидит майор за огромным письменным столом. Майор худощавый, черный, лет за сорок, глядит сухо, недобро.

— Вот, товарищ майор, это и есть наш Самутин, — говорит старший лейтенант и проходит к столу майора, придвигает стул и садится сбоку, чуть поодаль майора.

— Садитесь, — говорит майор, показывая на стул посреди комнаты, между письменным столом и дверью.

Краем глаза вижу сбоку у двери привинченную к полу табуретку, на какой приходилось сиживать на допросах у моих следователей. «Позорная табуретка» — зовется она у нас. Про себя отмечаю: посадили не на эту табуретку — на нормальный стул. Понимаю, что это означает — обхаживать собираются.

Разговор начал майор, как и положено хозяину кабинета. Для начала выдавил на губах улыбку. Видно было, как это у него туго получилось. Спросил — как живется? Как работается?

Вот, тридцать лет прошло, а до чего же трудно, тяжело рассказывать… Все помню, до последних мелочей, а писать трудно.

Ответил я майору, где работаю, кем, живу в бараке, сплю на верхних нарах, жизнью доволен.

— Вы кого-то ждете из родных? — вдруг спросил еще майор.

Знают ведь и это! — мелькнуло быстро в голове. Мать собиралась ко мне приехать, ехала уже, где-то в дороге была. Тогда родственникам разрешалось приезжать повидаться со своими, только добираться в Воркуту по тем временам было совсем непросто. А не виделись мы с матерью уже семь лет. Отец успел умереть за это время.

— Да, — говорю. — Мать хотела приехать.

— Ну, что ж, хорошо, повидайтесь, — сказал майор. — Но нам с вами вот о чем хочется поговорить. Вы совершили тяжкое преступление…

Я весь натянулся внутренне — началось, вижу, сейчас будут уговаривать, уламывать, склонять на вербовку, одним словом, это ясно. Вот когда держаться надо! А майор продолжает:

— …Совершили тяжкое преступление… изменили родине… но советская власть, родина, вас пожалела, пощадила, оставила вам жизнь, дала возможность исправиться и заслужить право вернуться к честной жизни. Вы не считаете, что и вы должны что-то сделать такое, чтобы оправдать оказанное вам снисхождение, отблагодарить родину?