Если теперь перейти к вопросу о цитатах и источниках в «Архипелаге», то, во-первых, можно вспомнить, что Солженицын вытворял с цитатами из Маркса и Ленина (с другими он, естественно, церемонится еще меньше); во-вторых, цитат, сносок и ссылок на те или иные издания у него неизмеримо меньше, чем ссылок на такие источники, как: «говорят», «вот говорят», «говорили», «как говорят», «как некоторые говорят» и т. п. (т. 1, с. 45, 63, 138, 277, 433, 438, 450, 505, 504; т. 2, с. 98, 125, 237, 241, 342, 381, 404; т. 3, с. 237, 239, 240, 258, 206, 316, 337, 381, 385 и др.). Или: «по слухам» (1, 354), «по московским слухам» (1,102), «шли слухи» (2, 485), «дошли слухи» (2, 280), «прошел слух» (1, 181), «есть слух глухой» (1, 167), «слух этот глух, но меня достиг» (1, 374), «есть молва» (1, 113), «мы наслышаны» (1, 289) и т. д. Или еще: «рассказывают» (2, 54), «рассказывали» (1, 219), «по рассказам» (3, 346), «если верить рассказам» (1, 277)…
Ссылаясь на такого-то пошиба источники, Солженицын пытается уверить читателя в правдивости историй, достойных Феклуши-странницы из «Грозы» Островского (а поверить им может только читатель, подобный Митрофанушке из «Недоросля» Фонвизина). Пишет наш автор, например, что в конце 20-х гг. «от Кеми на запад заключенные стали прокладывать грунтовой Кемь-Ухтинский тракт». И вот «рассказывают», мол, что однажды «роту заключенных около ста человек ЗА НЕВЫПОЛНЕНИЕ НОРМЫ ЗАГНАЛИ НА КОСТЕР — И ОНИ СГОРЕЛИ!» (т. 2, с. 54). А в другой раз (опять же «рассказывают») тоже за невыполнение нормы взяли да заморозили в лесу сто пятьдесят человек (там же). Итого — 250 заключенных-строителей как не бывало! В третий раз уже безо всякого упоминания о невыполнении нормы сообщается, что просто от нечего делать, для развлечения взяли и расстреляли за три дня 960 человек (там же, с. 381–382). Интересно, кто же за погибших выполнял их норму и как строительство шло дальше, — или это никого не интересовало? Едва ли…
Если читатель думает, что на таких «рассказах» да «слухах» наш автор истощил свою фантазию, то ошибается. У него еще много чего в запасе. Например: «Прошел слух в 18-20-м годах, будто Петроградская ЧК и Одесская своих осужденных не всех расстреливали, а некоторыми кормили (живьем) зверей городских зверинцев» (т. 1, с. 492). В 1918 г. Александр Исаевич едва родился и умел только титьку сосать да ножками от неудовольствия сучить, когда намокали пеленки, так что ужасающего слуха — а в ту пору еще и не такие байки кое-кто распространял о молодой власти — он тогда слышать и осознать не мог. Видимо, только этим и объясняется его неуверенность в данном случае! «Я не знаю, правда это или навет…» (там же). Не знает и за полным отсутствием фактов доказывать ничего не берется, но распрощаться с таким слухом (или собственной выдумкой) ему было бы ужасно досадно.
Но вернемся к нашим современным Митрофанушкам, которые немало сделали для того, чтобы превратить Солженицына в своего идола — по принципу «короля играет свита».
Говоря о «свите», кого же вспомнить первым? Может, С. Залыгина, разбившегося в доску, чтобы напечатать «Архипелаг» в «Новом мире» в 1989 г. и, благодаря этому, поднять тираж журнала до 1,5 млн., которые и не снились А. Твардовскому? Но это отдельная большая история[42]. Мне кажется, очень полезно вспомнить фильм С. Говорухина «Александр Солженицын» (1992), переносивший нас в штат Вермонт, где тогда писатель жил в своем поместье. С этого фильма, собственно, и началась обработка мозгов неустойчивых членов нашего общества накануне «пришествия» героя в Россию.
Фильм вызвал много откликов в печати. Они были весьма разноречивы, порой даже истребляли друг друга. Но как ни разительны расхождения критиков в оценках и суждениях, в данном случае важнее и интереснее момент общности — то, в чем они близки, похожи. Ну, прежде всего, разумеется, в своих эпитетах и восторгах по адресу самого писателя. Например, вот «известинский» международник С. Кондрашов: «Властитель дум, неподкупная совесть наша <…> Великий человек-объединитель <…> Единственный в своем роде великий соотечественник <…> Один только и остался <…> Один остался <…> Один, господи <…>» Б. Любимов в «Литгазете»: «Огромная фигура <…> Огромная личность <…> Огромная воля <…> Любит народ <…>» Л. Аннинский в «Московских новостях»: «Великий Отшельник <…> Величие, очерченное молчанием <…> Наполняет мою душу трепетом сочувствия и болью восторга <…> Не учит, не пророчит — страдает. Как все». Кто-то выразился даже так: «Мне посчастливилось жить в одно время с ним». Прекрасно! Это нам с детства знакомо.
Шло необъявленное состязание. Если один говорил, что солженицынский «Март 1917 года» — «самое значительное, что вообще написано во второй половине XX века», то другой тут же перебивал, поправлял: «Александр Исаевич — самая значительная фигура не только русской литературы, но и всего общественного движения всего XX века». Третий бесстрашно молвил: «Не боюсь повториться: ярчайшая личность столетия…»
Широко распространилась легенда о том, что Солженицын «закалился в адском пламени XX века» (Константин Кедров, «Известия»). Тут обычно имеются в виду главным образом два обстоятельства: «он прошел сквозь ад Второй мировой войны» и «он прошел сквозь ад сталинских лагерей».
Итого целых два ада! Взять первый из них. Было время, когда и сам Александр Исаевич уверял нас, что прошел весь этот ад насквозь. Так, в письме к IV Всесоюзному съезду писателей, что состоялся в мае 1967 г., он именовал себя «всю войну провоевавшим командиром батареи». После писал в «Архипелаге»: «Я и мои сверстники воевали четыре года», «четыре года моей войны» и т. п. И вот какую картину своего четырехлетнего ада рисовал: «Мы месили глину плацдармов, корчились в снарядных воронках… Господи! Под снарядами и бомбами я просил тебя сохранить мне жизнь…», «11 июля 1943 года. Еще в темноте, в траншее, одна банка американской тушенки на восьмерых и — ура! За Родину! За Сталина!» и т. д.
Тут уж кое-кто не выдержал и довольно внятно сказал: «Уважаемый, и вся-то война четырех лет не длилась, а уж ваше участие в ней… Вспомните-ка…» Тогда он стал давать несколько иные, облегченные версии своего героического военного прошлого. Так, в автобиографии, написанной в 1970 г. для Нобелевского комитета, читаем, что «с начала войны» он попал ездовым в обоз и в нем провел зиму 1941-42 г.; потом был переведен в артиллерийское училище, которое окончил к ноябрю 42-го года и был назначен командиром разведывательной артиллерийской батареи. И вот уж «с этого момента непрерывно провоевал, не уходя с передовой, до ареста в феврале 1945 года». Теперь получалось, что воевал Солженицын не «четыре года», не «всю войну», а лишь с ноября 1942-го. Но, как уточнила Н. А. Решетовская, на фронте Александр Исаевич оказался лишь в мае 1943 г., после того, как в войне произошел перелом, наша армия перешла в решительное наступление и победа, окончание войны стали вопросом только времени.
О, это была уже другая война!.. А двух самых страшных лет военного ада с его отступлениями и котлами, горечью и отчаянием он не изведал. Не знал арестованный и отправленный в Москву 9 февраля 1945 г. и таких страшных дел, как взятие Кенигсберга или Берлина, освобождение Будапешта или Праги. Так что если подсчитать, то получится, что прошел Александр Исаевич не весь ад, а лишь 0,45 ада.
И ведь даже для той поры войны этот его ад был странный… Солженицын пишет, что утром 11 июля сорок третьего года, съев банку тушенки на восьмерых, голодный, невыспавшийся, он бросился из траншеи в атаку. А вот что сообщал в письме его жене друг юности Николай Виткевич, побывавший у него в части именно в эти июльские дни: «Прокалякали ночь напролет… Саня за это время сильно поправился. Все пишет разные турусы на колесах и рассылает на рецензии». Действительно, корчась в снарядных воронках, Солженицын написал ворох рассказов и стихов, под снарядами и бомбами сочинил повесть, начал роман. И все это отправлял из воронки в Москву знакомой аспирантке Л. Ежерец для дальнейшего продвижения. В то же время обдумывает серию романов, которую заранее озаглавил в директивном духе: «Люби революцию!» Кроме того, в траншее он много читает: «Жизнь Матвея Кожемякина» Горького, книгу об академике Павлове, даже следит за журнальными новинками. А в мае 1944 г. он проделал такую ошеломительную операцию. Получил честь честью оформленные фальшивые документы — красноармейскую книжку и отпускное свидетельство на имя своей жены, — а также необходимое женское обмундирование и со всем этим направил сержанта своей батареи в Ростов: тот должен привезти своему командиру жену. Порученец успешно справился с важным оперативным заданием: за две тысячи верст, через полстраны, жена Солженицына была доставлена — прямо в окоп!
Потом она вспоминала: «Мы с Саней гуляли, разговаривали, читали. Муж научил меня стрелять из пистолета. Я стала переписывать Санины вещи». Кроме того, они фотографировались. Позировать перед объективом — вечная страсть Александра Исаевича. Ну все это, естественно, в редкие минуты, когда не было бомбежек и обстрелов, а Саня был свободен от обязанности бежать в штыковую атаку.
И живет же она в окопе не день-другой, а несколько недель. Муж хотел оставить ее при себе до конца войны, но как на грех назначили нового командира дивизиона, а тот не терпел баб с погонами, тем более — с фальшивыми. Пришлось расстаться. Вот такой кромешный ад…
Может быть, совсем иначе обстоит дело со вторым адом, который прошел герой фильма, — с лагерным? Конечно, в лагере при всех условиях не у тещи на блинах, но в то же время все относительно, и только в сравнении открывается истина. Солженицына постоянно наперебой сопоставляют с классиками. Вот и недавно бакалавр искусств К. Кедров уверял: «Душа Достоевского и Толстого как бы продолжила свою жизнь в судьбе Солженицына». Прекрасно! Только заметим, что у Достоевского была своя душа, а у Толстого — своя. Одной на двоих им никак не обойтись. Дальше: «Солженицын, как до него Толстой и Достоевский…» и т. д. Замечательно! Однако заметил ли бакалавр, что Солженицын порой говорит с большим раздражением о Достоевском вообще и особенно — о его «Записках из Мертвого дома». Никакая, мол, это не каторга по сравнению с тем, что пережил я. С присущим только ему напором и дотошностью он перебирает пункт за пунктом едва ли не все обстоятельства ареста и условий каторжной жизни Достоевского и постоянно твердит одно: насколько мне было тяжелее! Что ж, приглядимся кое к чему и мы…