Книга, обманувшая мир — страница 59 из 96

Столь же лишено всяких доказательств другое суждение Солженицына, следующее за его рассказом об организованности и взаимопомощи, которую троцкисты проявляли в борьбе со своими тюремщиками: «Такое впечатление (но не настаиваю), что в их политической “борьбе” в лагерных условиях была излишняя суетливость (? — В. Р), отчего появился оттенок трагического комизма». Снабдив этот пассаж оговорками («впечатление», «не настаиваю»), писатель далее в глумливой манере комментирует дошедшие до него рассказы о поведении троцкистов в лагерях (с самими троцкистами Солженицыну не довелось общаться, поскольку к середине 40-х гг. в лагерях их почти не осталось: подавляющее большинство их было расстреляно лагерными судами или замучено установленным для них режимом). Особенно едкими замечаниями Солженицын сопровождает рассказ о фактах сопротивления троцкистов: пении на разводах революционных песен, вывешивании траурных флагов на палатках и бараках к 20-й годовщине Октябрьской революции и т. д. Не столкнувшись лично ни с одной подобной акцией протеста (после уничтожения троцкистов такие коллективные акции в лагерях уже не проводились), Солженицын пишет, что, по его мнению, в этих акциях был «смешан какой-то надрывный энтузиазм и бесплодность, становящаяся смешной». Естественно, что писателю, сочувственно описывавшему в своём «художественном исследовании» надежды заключённых на иностранную интервенцию и считавшему такие настроения выражением подлинной оппозиционности режиму, приверженность арестантов большевистской символике не могла не казаться «смешной» и «надрывной». Однако свой иронический рассказ о троцкистах Солженицын всё же вынужден был завершить многозначительными словами: «Нет, политические истинные — были. И много, и — жертвенны».

Намного объективней эта тема раскрывается Солженицыным в романе «В круге первом», написанном в годы, когда писатель ещё не перешёл окончательно на позиции зоологического антикоммунизма. Здесь в описании характера и судьбы троцкиста Абрамсона художественная правда явно одерживает верх над политическими пристрастиями и предрассудками автора. Напомним, что основную часть обитателей описанной в романе «шарашки» составляли арестанты «послевоенного набора», включая тех, кто состоял на службе у гитлеровцев. Среди этих людей, сплошь настроенных в антикоммунистическом духе, исключением были лишь сталинист Рубин и «вовремя не дострелянный, вовремя не домеренный, вовремя не дотравленный троцкист» Абрамсон, чудом сумевший выжить: один на сотни своих погибших товарищей и единомышленников. Но если Рубин за свои взгляды непрерывно подвергался насмешкам со стороны других арестантов, то Абрамсона подобные насмешки начисто обходили. Более того, главный герой романа Нержин, в котором легко узнается сам Солженицын, невольно ощущал духовное превосходство над собой Абрамсона, хотя последний не был склонен делиться с ним своими политическими суждениями.

Особенно привлекает в романе глубокое художественное проникновение в идейный и душевный мир Абрамсона, отбывающего третий десяток лет заключения. Абрамсон считал, что арестантский поток, к которому принадлежали Рубин и Нержин, «был сер, это были беспомощные жертвы войны, а не люди, которые бы добровольно избрали политическую борьбу путём своей жизни… Абрамсону казалось, что эти люди не шли ни в какое сравнение с теми — с теми исполинами, кто, как и он сам, в конце двадцатых годов добровольно избирали енисейскую ссылку вместо того, чтобы отказаться от своих слов, сказанных на партсобрании, и остаться в благополучии — такой выбор давался каждому из них. Те люди не могли снести искажения и опозорения революции и готовы были отдать себя для очищения её». Трудно более честно и правдиво сказать о судьбе «кадровых» троцкистов и их отличии от представителей всех последующих диссидентских течений в СССР.

Несмотря на все пережитые испытания, Абрамсон «внутри себя, где-то там, за семью перегородками сохранил не только живой, но самый болезненный интерес к мировым судьбам и к судьбе того учения, которому заклал свою жизнь». Не находя в своём духовном мире ничего общего со взглядами других обитателей «шарашки», он считал бессмысленным вступать с ними в политические споры и молча выслушивал их глумливые суждения о большевизме и Октябрьской революции (такие суждения, конечно, не могли не доходить через многочисленных стукачей до тюремщиков, но карались они отнюдь с не такой неумолимостью и свирепостью, как малейшие рецидивы «троцкистских» идей). От разговоров на политические темы Абрамсон уклонялся потому, что для него было «свои глубоко хранимые, столько раз оскорблённые мысли так же невозможно открыть “молодым” арестантам, как показать им свою жену обнажённой» {41}.

…На протяжении нескольких десятилетний советская и зарубежная общественность находилась под влиянием статистических выкладок, в которых число репрессированных по политическим мотивам в СССР, как правило, завышалось на порядок. При этом кочевавшие из работы в работу статистические данные принадлежали не специалистам — статистикам и демографам, а дилетантам и этой области, умалчивавшим, какими источниками и какой методикой они руководствовались при проведении своих подсчетов.

Завышение численности жертв политических репрессий — явление, и раньше встречавшееся в истории. В повести «Турский священник» Бальзак писал: «Люди иронического ума получили бы, вероятно, немалое удовольствие от тех странных рассуждений, в которые пускались аббат Бирото и мадемуазель Тамар… Кто не рассмеялся бы, слушая, как они утверждают, опираясь на поистине своеобразные доказательства <...> что более миллиона трехсот тысяч человек погибло на эшафоте во время революции». Персонажи Бальзака, однако довольствовались обсуждением своих «доказательств» в приватных разговорах, а не тиражировали их на весь мир.

О психологических причинах многократного преувеличения численности населения лагерей самими заключенными писал в романе в «Круге первом» А. Солженицын, отмечавший с известной долей иронии: «Зэки были уверены, что на воле почти не осталось мужчин, кроме власти и МВД». Эти личные представления людей, неоднократно перебрасываемых в различные пересыльные тюрьмы и лагеря и встречавших там огромное количество все новых лиц, невольно диктовали мифы, бытовавшие среди арестантов. Солженицын писал, что «в тюрьмах вообще склонны преувеличивать число заключённых, и когда на самом деле сидело всего лишь двенадцать-пятнадцать миллионов человек, зэки были уверены, что их двадцать и даже тридцать миллионов» {42}. Последняя фраза представляла «маленькую хитрость» Солженицына. Она призвана была создать впечатление, будто «объективный» автор, указывающий на преувеличения зэков, сам приводит абсолютно достоверную цифру. Между тем, если зэки называли цифру, завышенную всего в полтора-два раза по сравнению с цифрой, приводимой Солженицыным, то последний завысил свою цифру в пять-шесть раз по сравнению с действительным числом заключённых…

Несмотря на появление в 90-х гг. многочисленных публикаций, раскрывающих подлинную численность репрессированных по политическим мотивам, «демократическая» публицистика продолжает оперировать произвольными цифрами, преследуя этим прозрачные политические цели. Так, журналист Ю. Феофанов, «обгоняя» всех своих предшественников-фальсификаторов, в канун президентских выборов 1996 г. объявил, что только в 30-е гг. от репрессий погибло 16–20 млн. человек и лишь «один Бог знает, сколько душ загублено советской коммунистической властью» {43}.

Данные о количестве репрессированных в 1937–1938 гг. не были рассекречены вплоть до начала 90-х гг. Единственное, на что решился в этом плане Хрущёв, — это сообщить на XX съезде о том, что число арестованных по обвинению в контрреволюционных преступлениях увеличилось в 1937 г. в 10 раз по сравнению с 1936 г. {44}.

Впервые данные о числе жертв великой чистки были приведены на июньском пленуме ЦК 1957 г. (закрытом. — Ред.), где сообщалось, что в 1937–1938 гг. было арестовано свыше полутора миллионов человек, из которых 681 692 чел. были расстреляны {45}. Более точные данные о числе арестованных (1 372 329 человек) содержались в справке председателя Комиссии Президиума ЦК Шверника, составленной в начале 1963 г. {46}.

Таким образом, около трети актов политических репрессий, осуществлённых за все годы Советской власти, приходится на эти два страшных года.

Ещё более поразительной выглядит динамика приговорённых к высшей мере наказания (по делам ВЧК-ОГПУ-НКВД). За семь лет нэпа (1922–1928) их численность составила 11 271 чел. В 1930 г. число расстрелянных увеличилось до 20 201 чел. и затем стало снижаться, составив 10 651 чел. в 1931 г. и 9 285 чел. за пять последующих лет (1932–1936 гг.), В 1936 г. по политическим обвинениям было расстреляно 1 118 чел. В 1937 г. число расстрелянных увеличилось по сравнению с предшествующим годом в 315 раз (!), составив 353 074 чел. Почти такое же количество расстрелянных (328 618 чел.) пришлось на 1938 г., вслед за чем этот показатель резко упал, составив 4 201 чел. за 1939 и 1940 гг. {47}.

Число расстрелянных в 1937–1938 гг. более чем в семь раз превышает число расстрелянных за остальные 22 года господства сталинизма (за 1930–1936 и 1939–1953 гг. было расстреляно 94 390 чел.) {48}. Масштабы государственного террора в годы великой чистки не имеют аналога в человеческой истории <…>

В 1991 г. ответственный работник КПК при ЦК КПСС Катков сообщил, что среди лиц, репрессированных в 1937–1938 гг., было 116 885 коммунистов