Книга, обманувшая мир — страница 74 из 96

{109}.

Применение этого аргумента в споре о высших экзистенциальных ценностях бытия (именно так, а не как-либо иначе, можно определить предмет полемики), пожалуй, ярче всего раскрывает главную черту Твардовского — его предпочтение жизни, реального жизненного примера любого рода теоретической абстракции. То, что он прибег в данном случае к опыту личной судьбы, можно считать лишь преломлением этой черты и способом кратчайшего убеждения оппонента. Фактически Твардовский говорил не о себе, не о своей «успешной карьере» (как полагал прагматически мысливший Солженицын), а о судьбе всего народа, впервые получившего уникальную историческую возможность социальной и духовной самореализации. Свой жизненный путь он считал олицетворением этой исторической возможности, имея для такого вывода все основания.

Действительно, путь, пройденный Твардовским — сыном крестьянина со смоленского хутора, ставшим выдающимся поэтом и одной из влиятельных фигур в государстве, — может служить одной из наиболее ярких иллюстраций позитивных, истинно демократических статусных изменений, которые принесла с собой Октябрьская революция. При этом явление Твардовского можно считать прямым порождением культурной революции, произошедшей в СССР: без избы-читальни, символа 20-х гг., без новой литературной среды, возникшей в провинции, и без массового народного читателя он вряд ли бы мог состояться как поэт с той степенью масштабности и самобытности, какая ему в итоге оказалась присуща. Очевидно, что культурологическая тенденция последних лет, рассматривающая резкий подъем социальных «низов» в России после революции скорее в негативном плане на том основании, что этот подъем якобы привел к вытеснению подлинной культуры и «маргинализации» общества, в том числе и во властном слое, не может не «споткнуться» на примере Твардовского и других бесчисленных примерах подобного рода, доказывающих, что «низы» могли вполне органично включаться в процесс культурной преемственности и достигать при этом больших высот. Наверное, лучшим объективным подтверждением признания плодотворности социальных изменений в СССР для развития культуры может служить известная восторженная оценка, данная поэме Твардовского «Василий Теркин» И. А. Буниным — писателем аристократического склада, которому в принципе была чужда не только советская литература, но и ее предшественница по социальным истокам — разночинно-демократическая литература XIX — начала XX вв., создававшаяся «выходцами из народа», крестьянскими поэтами и писателями. В этом смысле Твардовский выступал не только как фигура, уравновешивавшая противоречия между старой и новой культурой, но и в значительной мере — как символ перспектив их взаимного обогащения, как своего рода «маяк» для маргинализованных в той или иной мере низов.

Отвергать советскую власть и социалистическую систему «с порога», как решил для себя на определенном этапе Солженицын, у Твардовского не было никаких оснований, потому что он был глубоко убежден, что не только он сам, но и народ — массовый трудовой человек и вышедший из его недр демократический интеллигент — приобрел со времени Октябрьской революции несравненно больше, чем потерял. Это касалось всех параметров социальной жизни — и материальных, и культурных, и духовно-нравственных. То гигантское развитие, которое получила Россия в качестве СССР, он считал невозможным в иных исторических условиях. Вся суть критической рефлексии Твардовского по поводу советской эпохи сводилась в итоге к двум вопросам: о непомерно высокой цене ее завоеваний — цене, многократно и преступно превышенной Сталиным, — и о необходимости отказа от омертвелых догматов идеологии. Но в самом строе новой жизни он видел неисчерпаемые возможности саморазвития — возможности, которые открывала только последовательная демократизация. Это и определило главные направления его мысли: в политическом плане — в сторону эволюции к социал-демократическим идеям, а в плане тактики — в сторону разумного компромисса с действующей властью и отсечением любых крайностей, подрывающих движение по этому пути (все это и есть проявления тернарной системы культуры, в конце концов, подлинной культуры, которая в России всегда имела свою преемственность).

В сущности, Твардовский и Солженицын были не просто антиподами — они были непримиримыми антагонистами, и этот факт особенно ощутим сегодня, когда стали известны многочисленные материалы, раскрывающие все нюансы их взаимоотношений.

Становится предельно понятным, что почти целое десятилетие Солженицын вел тайную игру с Твардовским и всем «Новым миром», скрывая свои истинные планы. Ярче всего это раскрывает книга «Бодался теленок с дубом», где в роли «дуба» выступает не только партийная власть, но и сам Твардовский. Неблагородное и неблагодарное, пасквильное по своей сути изображение Твардовского в этой книге — одно из красноречивейших воплощений лицемерия автора в жанре пресловутого «дневника Глумова». (Не касаясь смакования известной пагубной привычки Твардовского к выпивке[74], отметим главный высокомерный вывод Солженицына о Твардовском как о «безвольном» человеке «с нераспрямленной спиной», при этом якобы «помогавшем душить» (!) несчастного автора {110}.)

Все это, высказанное задним числом, после смерти Твардовского, являлось настолько вызывающим и глубоко аморальным по своей сути, что не могло остаться без почти мгновенных гневных отповедей со стороны друзей и близких Твардовского. {111}

Необходимо заметить, что Солженицын, ведя вокруг Твардовского скрытые маневры, всячески эксплуатировал свой образ «матерого зэка» и откровенно щеголял им для морального давления на редактора «Нового мира». Особенно характерно его экзальтированное письмо, посланное Твардовскому в 1969 г.:

«…Мои навыки — каторжанские, лагерные. Без рисовки (!) скажу, что русской литературе я принадлежу не больше, чем русской каторге, я воспитался там, и это навсегда. И когда я решаю важный жизненный вопрос, я прислушиваюсь прежде всего к голосам моих товарищей по каторге, иных уже умерших, от болезни или пули, и верно слышу, как они поступили бы на моем месте…»

И эти патетические фразы писал человек, фактически не коснувшийся «русской каторги» как таковой, — являвшийся основное время своего восьмилетнего заключения так называемым «лагерным придурком»! И «товарищи» здесь все выдуманы: никогда не имел вечно скрытный Солженицын настоящих друзей в лагере, да и после! Очевидно, что писатель уже тогда настолько глубоко вошел в срежиссированный им самим образ «главного эзка» страны, что потерял всякую меру. Явственно ощутимо, что это письмо — едва ли не открытая самопрезентация автора «Архипелага ГУЛАГ» (завершенного и переправленного еще летом 1968 г. на Запад), где он заявлял, что он «говорит за Россию безъязыкую»…

Демагогическое «переигрывание» Солженицына здесь настолько наглядно, что остается только гадать, мог ли верить подобным велеречивым заявлениям Твардовский. По всей вероятности, уже нет. К тому времени доверие редактора «Нового мира» к своему «крестному сыну» резко пошло на убыль. Об этом лучше всего свидетельствуют дневники Твардовского, его «рабочие тетради», начавшие публиковаться лишь в 2000-е гг. и впервые открывшие (наряду с «Новомирским дневником» А. И. Кондратовича, изданным еще в 1991 г.) подлинный характер их взаимоотношений.

Уже после истории с «Кругом первым» в 1965 г. Твардовский пришел к выводу, что Солженицын — «скрытый самодум», стремящийся «удрать» {112}. Не нравилась Твардовскому и «говорливость» Солженицына, т. е. его безудержное красноречие, стремление разговорами на различные отвлеченные темы (в которых он всегда был большим мастером) уйти от сути проблем, которые ставил перед ним редактор «Нового мира». В это же время у Твардовского возникает твердое убеждение, что в поведении Солженицына кроме мании преследования налицо явные признаки мании величия — он не раз повторяет простонародную фразу, что после первоначальной громкой славы у его подопечного писателя «темечко не выдержало» {113}.

На заседании Секретариата СП СССР в марте 1967 г. Твардовский вынужден был публично признать, что ему не нравится склонность Солженицына к «саморекламе». Еще более усилилось охлаждение после громкой истории с письмом Солженицына IV съезду писателей и демонстративного, не раз проявленного им равнодушия к судьбе журнала, который делал так много для его возвышения.

Кстати будет привести несколько деталей, касающихся письма Солженицына съезду писателей. Согласно его собственным признаниям в «Теленке», он «придумал» это письмо зимой 1967 г. в своем «укрывище» в Эстонии, где писал «Архипелаг», а затем размножил письмо в количестве 250 экземпляров и разослал самым разным писателям, а также и на Запад. По его красноречивейшему признанию, «это была комбинация (курсив наш. — В. Е.), утвердившая меня, как на скале. Ведь Запад не с искаженного “Ивана Денисовича”, а только с этого шумного письма выделил меня и стал напряженно следить…» {114}.

Несомненно, что эта проговорка сверхэгоцентричного автора — наивысшая точка его саморазоблачения! Методы Солженицына (комбинаторские, заставляющие вспомнить не только героев Гоголя, но и героя И. Ильфа и Е. Петрова Остапа Бендера) обнажены здесь настолько, что они даже не нуждаются в моралите: мы наглядно видим, какими ловкими путями писатель, возомнивший себя уже тогда «вершителем судеб мира», стремился одурачить как советских писателей, так и западное общество, дабы оказаться первостепенной фигурой Мирового Театра.

Неудивительно, что при столь глобальных планах писателя «Новый мир» отходил далеко на периферию его сознания, а Твардовский, который якобы «исказил» «Ивана Денисовича», превращался в «отработанный материал». Эта тенденция прослеживается во все более кратких визитах Солженицына в редакцию журнала, где он старается основное время проводить не «наверху» (на втором этаже здания, где был кабинет Твардовского), а «внизу», где располагались отделы прозы и