Нет.
Вот потому я не разговариваю ни с таксистами, ни с барменами. Тема закрыта.
Позвольте мне просто ехать по погруженному в туман, блестящему от мороси городу, прислонив щеку к стеклу, ехать сквозь этот проклятый Рагнарёк ноября, сквозь вечный мрак и холод. И смотреть на хмурых и уставших людей, возвращающихся в свои квартиры с горящими желтым светом окнами, где свистит чайник, лает собака и телевизор болтает о том, что в мужчинах нет необходимости, потому что так показали исследования, что безработица растет, что только самые лучшие будут иметь работу, что этот новый, лучший вкус и что нынче принимаются во внимание только процедуры и что — ах! моя кожа такая гладкая! и что поляки все еще… И смотреть, как они зарываются в свои толстые мохнатые пальто болотного цвета и думают, что Бог, видимо, сошел с ума, и даже не предполагают, что в этом есть доля правды. Я уснул.
Адреналин делает свое дело. Можно сконцентрироваться так сильно, что почти не чувствуешь ни страха, ни волнения, но, когда все закончилось, он плывет по жилам, как кислота, растапливает мышцы мучительной болью, заставляет дрожать руки и усыпляет. Я даже не заметил, как впал в какое-то густое желеобразное небытие полусна, убежденный, что не сплю вовсе, просто немного дам отдых векам. И откуда-то из этой мрачной мертвенно-бледной магмы выплывает лицо чужой женщины, которая говорит, говорит, говорит, и каждое ее слово как удар. Как удар электрическим током прямо в мозг.
Почему ну почему почему всегда именно я разве нет других которые лучше за что что я такое чтобы именно мне и за что за что мне это ведь я всегда была такая хорошая и всем помогала как мать только позвонила а у меня ведь так болела голова а я всегда и теперь что а он только пьет и ничего не делает и почему всегда я именно я дай чтобы это закончилось возьми себе ну что я теперь сделаю и как она могла так мне сказать а ведь я всегда молилась и деньги всегда а теперь что мне и почему…
Говорит и говорит, ее губы вообще не перестают двигаться, слова сыплются, как снаряды, один за другим, как из пулемета. Я чувствую, будто отступаю от нее и от ее слов, из которых ничего не понимаю, но чувствую только, что каждое — обвинение. Словно они не слова, а камни, которые она бросает в козла отпущения. Ретируюсь, но рядом другая, моложе, ухоженная, очки и размазанный фиолетовый макияж, и говорит сбивчиво, как и первая.
Что это за шлюха кто она вообще и что это за справедливость почему так всегда…
Их голоса пересекаются, как волны радиостанций, встречающихся на одной и той же частоте, беспорядочно переплетаются лавиной обвинений; я отодвигаюсь и слышу третий голос, потом на это накладывается какой-то мужчина и ребенок, и старик, это уже шум, галдеж перекрикивающих друг друга причитаний, проклятий и претензий. Я слышу их все вместе и каждого в отдельности, словно их слова, нанизанные друг на друга, протаптывали в моем мозгу отдельные дорожки.
Почему опять я и пожалуйста пусть хотя бы тройку я уже больше так не сделаю клянусь я буду хорошей но пусть он ничего не узнает это несправедливо я буду хорошей только пожалуйста сделай чтобы я зарабатывала больше а ее пусть выгонят ведь это все ради детей не для меня я был вынужден его убить просто-напросто должен был из-за тебя и почему всегда а он пусть подыхает как и заслужил и пусть она не будет такая грустная потому что она сразу нервничает и кричит что я такой же как мой отец чтобы они только голосовали и пожалуйста это несправедливо пусть перестанет болеть я все сделаю я уже больше этого не сделаю только пожалуйста почему ты такой жестокий и я не буду больше верить как ты мог почему это несправедливо я…
Я отодвигаюсь, убегаю, отъезжаю, как объектив камеры. Не могу это выдержать. Туман расступается, распадается на редкие облака, и я вижу всех этих столпившихся, залитых мертвенно-бледным предрассветным светом людей. Я вижу следующих и следующих. Они кричат, бормочут, шепчут, умоляют, упрашивают, перебивая друг друга, их все больше. Чем я дальше, тем их больше — сотни, тысячи, миллионы сбившихся в одну сплошную массу. Гигантская, растянувшаяся в бесконечный горизонт равнина, вымощенная головами. Миллионы пар глаз, направленных на меня, и миллионы говорящих уст, выплевывающих слова, миллиарды слов в меня.
И галдеж. Страшный, который невозможно вынести. Отчаянный.
Я проснулся, словно упал на пятую точку с потолка. Удар от приземления. Я весь мокрый от пота.
За окном двигались все те же улицы, спрятанные туманом здания сельскохозяйственной школы, площадь с неработающими лотками. Мы только-только поехали. Я спал, может, десять секунд, а мне показалось, что прошли часы. У меня все болело. Я ужасно устал. Стало щекотно щеке, словно по ней путешествовало маленькое пушистое насекомое. Влага во рту была соленой и пахла старой медью. Я вытер щеку и в ртутном блеске фонарей увидел темный след на пальцах. Кровь. Она шла из носа, из глаз и из ушей.
Таксист монотонно продолжал:
— Как они ездят, господи! Разве в Германии такое возможно? Там такой порядок, что им полиция бы тут же, скажу я вам, показала. Гитлера на них нет, скажу я вам, на этих людей! Тогда бы был порядок. Всех к стенке поставить!
Я промолчал. Слава богу, и он тоже замолчал. Я ехал домой. Еще один мост, парк, крутые улочки.
— Там сзади есть бумажные платочки, в коробке, — опять отозвался таксист. — Вожу с собой, потому что это же такси. Порою плачут, а порой, скажу я вам, и другое что, а потом пятна на сиденье. Я уж насмотрелся, скажу я вам. Вытрите эту кровь. Сейчас пройдет.
Я посмотрел с удивлением, но он смотрел на дорогу. Я видел только массивный затылок и коротко постриженные волосы.
— А не надо было спать. Как говорится: разум спит, а демоны пробуждаются.
Я замер с бумажной салфеткой в руке.
— Ну вот, мы почти на месте. Хорошо в тумане ездить. Я бы вообще с радостью выключил фары, но только тогда менты цепляются.
— В тумане все-таки хуже? — сказал я, лишь бы что-то сказать. Заплатить и потом идти домой.
— Как я всегда говорю, мне глаза не нужны, — произнес он, поворачиваясь ко мне пустыми, черными глазницами, в которых мерцало что-то фосфоресцирующей зеленью. — Нет, платить не надо. За счет фирмы.
Я открыл дверь и вышел. С меня достаточно. Мои ноги были как ватные, из одного уха еще немного шла кровь. Похоже, я привыкаю.
Блестящая хромированными деталями и лаком черная «Волга» с трудом развернулась на узкой улочке, въехав на чье-то место, а на дверях сверкнуло черными буквами ТAXI АД. Он зажег на крыше знак ТAXI и внизу «звони 666». Могли бы и без показухи обойтись.
Мне хотелось лечь в постель. Я вертел в кармане ключ и думал, что, пожалуй, обойдусь без ужина. Не считая двух полных рюмок водки.
Код на двери я набирал, опершись на решетку. Еще лестница над гаражом, замки, двери, свет, и я пришел. Мой дом. Мой мир. Хватит.
Только проходя через дворик, я почувствовал странный весенний запах. И увидел, что ветки белые. Сначала я подумал, что это снег. А потом поднял голову и увидел, что цветут сливы.
И рододендрон возле ворот. И миндаль у лестницы. Они цвели. Деревья цвели.
На улице стукнула дверь темно-зеленого «вольво».
— Доктор! Простите, пожалуйста!
Ключи со стуком выпали из рук на дорожку. Это был он. Мой пациент. Мой — Бог. Сердце в груди на минуту остановилось.
Он стоял с той стороны ворот, я видел его сквозь толстую кованую решетку.
— Извините, я не хотел вас беспокоить. Но я не пришел на прием, как мы условились. Вы напрасно меня ждали. Все это показалось мне глупым. А потом я понял, что это трусость. Я хотел бы попросить прощения. И все-таки поговорить. Но не как пациент с психиатром. Я так не умею. Давайте поговорим запросто, просто как два человека. За столом. И что же, вы меня впустите? Я пойму, если вы чувствуете себя задетым.
Некоторое время я и вправду хотел отвернуться и подняться по ступенькам. Я боялся. И мне казалось, что он все же давал мне такую возможность. Но потом решимость вернулась. Что я мог ему сказать? «Я недостоин, чтобы Ты вошел ко мне?» Ведь он ничего не помнил.
Я отворил калитку.
Бывают очень трудные ситуации.
Когда, например, нужно зажечь свет, где-то повесить пальто, сказать: «Пожалуйста, проходите» и еще: «Может, вы хотите чай?», налить воду, зажечь газ.
Бывают трудные ситуации.
Он повесил свой короткий темно-синий плащ, поправил галстук.
Я не мог не удивляться. Однажды он пошел в магазин и, поразмыслив, выбрал темно-синюю шерстяную куртку с двумя карманами и золотыми пуговицами. Двубортную, потому что такая ему понравилась. Он любил ее. Старательно заштопал небольшую дырочку возле кармана. Чем она была лучше других? А еще в какой-то другой день он пошел в другой магазин и на большой хромированной стойке выбрал темно-синий шелковый галстук, на котором золотой и красной нитью были вышиты маленькие зверушки — слоны, антилопы, жирафы, путешествующие друг за другом бесконечным караваном.
Выбрал, потому что у него был зоомагазин и такой галстук казался ему подходящим или ассоциировался с Ноевым ковчегом.
Я пригласил его в гостиную и подождал, пока он сядет. Пациент положил на стол короткую черную трубку и прямоугольную коробочку с табаком.
— Вы разрешите мне курить?
Я разрешил и принес из кухни медную пепельницу, на которой не было хамелеона. У него тряслись руки.
— Знаете, это так, — произнес он, — немного с моей стороны неловко. Я хотел бы вас попросить, чтобы мы поговорили за бокалом… как мужчины. Как друзья. С другой стороны, это ваша работа, а я вторгаюсь к вам с нею домой. Ситуация неловкая, и я не хочу вас обидеть. Представим, что я отдаю долг, ведь я не заплатил за назначенный на сегодня визит. — Он положил на стол конверт. — Пожалуйста, не возражайте. Я должен быть решительным.
Я перестал протестовать. Я опасался того, насколько он мог быть решительным. Вспомнил про Содом и Гоморру. Или филистимлян.