Книга осенних демонов — страница 27 из 67

Потом он принес из прихожей фирменный пакет и вынул из него граненую бутылку виски, оплетенную сеткой из золотой проволоки.

— У вас есть какие-нибудь бокалы?

Бокалы у меня были.

— Откуда вы узнали, где я живу? — Что за глупый вопрос. Ведь он знал все.

— Вы же дали мне визитку. Во время первой встречи.

Да-да.

Его виски был мягкий и бархатный, с торфяным шотландским ароматом. Прекрасный. Он любил такой, или напиток стал таким, когда он его купил.

Он набил трубку и с достоинством закурил ее.

Я положил руки на стол. Потом поднял ладони, и на столе остались влажные следы.

Я не имел понятия, с чего начать.

— Как прошла ваша неделя?

Он сделал глоток виски и, глядя куда-то в пространство, постучал по табаку в трубке.

— Я чувствую себя все хуже, — произнес он. — Что-то не так. Моя неделя? Я сделал обследования, которые назначил ваш коллега. Сделал частным образом, потому что не хотел ждать. Оказалось, я здоров, во всяком случае физически. У меня нет рака мозга, эпилепсии и ничего подобного. Но я чувствую себя ужасно. Сны вижу кошмарные. Но самое главное, мне всех жалко. Немцы называют это мировой скорбью. У меня душа болит за весь мир. Все мне кажется каким-то ужасным и грустным. Мне жалко каждого встреченного человека, каждую упавшую с ветки птицу. Я не знаю почему. И более того, я чувствую себя за это каким-то образом ответственным. Я хожу по улицам, и мне хочется плакать над каждым несчастливым человеком и над каждым раздавленным на дороге ежом. Это глупо, да?

А хотелось бы спросить: «Зачем ты создал этот мир таким безжалостным? Зачем все это зло?» Но психотерапевт не для того существует, чтобы кричать на пациента. Весь мир полон людей, находящих огромное удовольствие в осуждении ближних. Мы любим осуждать, проклинать и выносить приговор. Мы обожаем находить виновных. В каждом вопросе. Мы умеем посадить человека в тюрьму за то, что протекал тормозной шланг или морось замерзла. Если произошел несчастный случай и погибли люди, то должен быть виновный. Лопнул трос? Значит, тот, кто последним держал его в руках, — убийца, такой же, как грабитель, который ради ста злотых перерезает кому-то горло. Ребенок попал под трактор, значит, виновата мать, которая пошла в туалет. Мы любим осуждать, потому что в тот момент на секунду сами становимся невинны и благородны. Мы в праведном гневе закатываем глаза и упиваемся своей невинностью. Мы бы никогда так не поступили. Мы бы проверили тормоза. Мы бы не пошли в туалет. Не впали бы в гнев. А если бы кто-либо из нас создавал мир, то он был бы счастливым местом, в котором ни одна птичка не упала бы с дерева.

Потому должно быть какое-то прибежище — место, где сидит человек, который никого не осуждает. Психотерапевт.

Мы не выносим приговор. Мы не тычем укоризненно пальцем. Не назначаем меру наказания. Самое большее, что мы можем, это не оказать помощь.

А я обязался.

Передо мной сидел Тот, кто знал ответы на все возможные произнесенные и непроизнесенные вопросы. Знал, что будет после смерти и для чего живет человек. Зачем существует зло, и в чем смысл жизни. Все. Он был причиной, началом и концом.

Только ничего не помнил.

— А эти ваши сны — вы какой-нибудь помните?

— Они пустые.

— Пустые?

— Да. Мне снилась пустота. Небытие, или не знаю, что это было. Оно не было даже черным, было белым, как туман или как белый шум. Было везде и всегда. Тянулось от минус до плюс бесконечности, и там не было ничего. Ничего, только я. Один в бесконечной мертвой пустоте. Я мог чувствовать, смотреть, думать, но нечего было чувствовать, не на что смотреть и не о чем думать. Не было ничего. Только я. Я был один. Один в небытии. Я мог только знать и быть.

Это еще хуже, чем мир. Небытие ужасно. Это мне тогда пришло в голову. Глупо. Он глотнул виски и посмотрел на свою трубку.

— Знаете что, доктор, в этом небытии, или что это было, не было ни одного фрейдовского символа. Оставим эти мои сны. Они глупые. Это только сны. Сны человека, который впадает в безумие.

— Вы считаете, то, что вас так мучает, вся эта несправедливость, за которую вы чувствуете себя ответственным, не имеет никакого смысла?

— Наоборот. Я думаю, что это нас формирует. Мы свободны и можем все. Временами это приводит к несчастью. То, что у нас есть какой-то выбор и мы не знаем, что будет потом, делает наш опыт неповторимым. У нас в распоряжении такой небольшой отрезок времени, но из-за того, что мы не знаем, что было до этого, и что будет потом, и что вообще существует какое-то «потом», делает его сопоставимым с бесконечностью. Во всяком случае по нашему опыту. Потенциально он начинается и заканчивается небытием. Поэтому наше незнание делает нас в определенном смысле сопоставимыми с богами. Это опыт, который в некоторой степени делает нас интересными и достойными уважения в глазах каждого, даже бессмертных существ. Ваше здоровье, доктор!

— Значит, по вашему мнению, мы существуем для того, чтобы учиться?

— Нет, мы существуем, чтобы появляться. Люди появляются как самообучающиеся программы. Tabula rasa, оснащенная разными генетическими потенциалами, забрасывается в генератор судьбы, называемый миром, и куется судьбой, обстоятельствами и последовательностью выбора других людей, превращаясь в уникальное существо, единственное в своем роде. Мы заполняем небытие. Вам хочется выслушивать любительскую философию? Не выношу думать об этом. И говорить.

Он поднял стакан в безмолвном тосте. Выпил. С кем я пил виски? С человеком? Может, он действительно ничего не помнил. Невозможно, чтобы все было так просто.

— Более всего я хотел бы, чтобы вы мне что-нибудь прописали. Что-то, после чего не было бы снов, чтобы не было этого беспокойства, чтобы я не переживал. Что-то такое, после чего мне станет все равно. Я хотел бы работать в своем магазине, готовить, читать книги. Слушать музыку. Я люблю Баха. У вас есть Бах?

Нет, у меня не было Баха.

— А что еще вы любите? — Это не было частью психотерапии. Мне просто было интересно.

— Из музыки? Разное. Очень разное. Как-то я слушал даже трэш-метал.

Не знаю почему, но меня это ужасно смешило. Я включал группу Slayer и умирал со смеху. Но я люблю музыку.

Он посмотрел на стакан и вдруг запел. Тихо, очень красиво и очень грустно:

— Hello darkness my old friend… I’vе come to talk with you again…


Я выпил свой виски залпом. У меня тряслись руки. Когда он запел, я почувствовал, как мне сжало горло.

Когда он сидел передо мной, то был всего лишь симпатичным коренастым взрослым мужчиной в твидовом пиджаке. Мы пили виски и разговаривали. Он был таким простым, человечным, что, казалось, даже если в нем и было что-то сверхчеловеческое, оно умерло или испарилось. Остался только пожилой мужчина, страдающий депрессией. В том, что он говорил, не чувствовалось особых эмоций. Несовременный, полный достоинства хозяин зоомагазина не мог позволить себе впасть в истерию или даже просто «открыться». Это необходимо было уважать. Что я должен был требовать? Чтобы он рассказал мне о своем детстве?

Но когда он запел, я вдруг действительно поверил. До этого момента я все же надеялся, что мне все привиделось или что у меня бред. Я надеялся, что сошел с ума. Но в простой песне зазвучало нечто, чего до этого я никогда не слышал. Музыка по-особому передает эмоции, но он из музыки сделал чудо. Я почувствовал лишь толику его невыразимого, страшного одиночества. Как бесконечный черный колодец. Он был одинок в небытии. И ни с кем не мог это небытие разделить.

Я чувствовал сострадание и грусть. Ощущал, как он страдал от каждой муки и каждого отчаяния в мире одновременно. Мой пациент знал, что это неизбежно и что его никто никогда не поймет.

До меня дошло лишь бесконечно слабое эхо, но оно едва не убило меня.

Я смотрел на него и слушал, слушал с застывшим лицом, по которому катились горячие, как кровь, слезы.

Я знал, что могу попробовать сделать это. С того момента, как он сел передо мной, я чувствовал эту проклятую, непонятную силу, вибрирующую в руках. Но только я боялся.

А потом перестал.

Я поднял руки и позволил себе встать. Думал, что почувствую его. Но вместо этого рухнул куда-то вниз, в пустоту. В небытие. Белое, как туман. Как белый шум.


Я оказался на бесконечной равнине под белым небом, похожим на экран телевизора, настроенного на неизвестный канал. По этому серебристому небу неестественно быстро летели пушистые оловянные облака, по грязной земле клубился седой дым и клубы смердящего тумана.

Это было побоище. Из рыжей чавкающей грязи торчали кольца колючей проволоки, покореженные стальные каркасы, везде лежали трупы. Я осторожно переставлял ноги, сапоги вязли в пропитанной кровью жиже, на меня смотрели серые лица с вытаращенными глазами, оскалившимися зубами, торчали руки с судорожно искривленными пальцами. Крестом лежащие на земле, свернувшиеся в клубок, полусидя. В серых, коричневых и грязно-зеленых суконных мундирах, в кожанках, в изрубленных железных доспехах. Из тумана показалась огромная угловатая фигура величественного «тигра» с броней, покрытой защитным циммеритом, со скрученной в сторону башней и со свесившимся вниз стволом. На гусеницы плечом опирался грек-гоплит в коричневом, заслоняющем лицо шлеме; разрубленную верхушку шлема венчали конские волосы.

Я шел. Я должен был идти. Старался ступать, не наступая на лица, не спотыкаясь о тела. Я смотрел на стоящего на коленях самурая, который откинулся назад с вытянутыми в стороны руками, а в каждой руке был меч. На французского гренадера, нанизанного на римское копье и застывшего в вечном поклоне с древком, увязшим в грязи.

Над побоищем стелился дым. Когда клубы дыма немного рассеялись, стало видно, что побоище тянется бесконечно. Побоище человеческих жизней, чувств и надежды. Огромная мировая свалка. Долина отчаяния. Армагеддон.

Я шел. Нужно было идти.

Я шел в гору.

Она была такой же бесплодной, пустой и окутанной домой, как и все здесь. Над горой тянулись полчища туч, неестественно быстро движущихся под стальным небом. Как мертвые безумцы.