Противошоковые и обезболивающие препараты действовали слабо, а когда срок их действия заканчивался, многих тошнило. Обслуга не успевала убирать и подносить воду жаждущим, а потом судна и утки. Люди стонали, ругались и плакали, так как переломы и вывихи не позволяли найти удобной позы. Ад кромешный царил на подходах к рентгеновскому кабинету — вотчине Вадима. Вадим всеми фибрами ощущал, как в кабинете накапливается радиация, вечный его враг, жестокий, подлый и коварный, с которым он более-менее успешно справлялся в обычные дни, устраивая положенные проветривания, но который, наверное, победит сегодня его самого, пропитав насквозь кожу, кости, внутренние органы и мозг. И даже просвинцованный фартук как пить дать тоже пропитался радиацией и сам стал источником излучения. Снять бы эту гадость и выбросить, уничтожить.
Боязнь радиации у Вадима, появившаяся где-то год назад, вот уже полчаса как стала ускоренными темпами превращаться в навязчивую идею, манию. Если и есть ад, думал он, то официальное представительство его в Хайфе — вот этот самый рентгеновский кабинет в больнице «Кармель». В кабинете, ему казалось, уже и пахло нечеловечески — озоном с примесью марганцовки (адская, адская смесь!). Запах этот, безусловно, доминировал, несмотря на неиссякающий зловонный поток пострадавших, потных от духоты и ужаса, часто окровавленных и обмочившихся. Евреи, русские, арабы, эфиопы. Женщины, мужчины.
Слава богу, нет детей. Или их отправили в другую больницу? Все равно, слава богу. Хоть этого не видеть.
Сюда, в «Кармель», привезли большую часть пострадавших в железнодорожной катастрофе. Электричка, шедшая из Тель-Авива, на переезде протаранила застрявший крупнотоннажный грузовик. О чем думал водитель грузовика, который попер поперек рельсов, прекрасно видя появившийся поезд, он уже никогда не сможет рассказать, так как выпрыгнул из кабины слишком поздно. Мотор грузовика, вероятно, заглох «на самом интересном месте», как здесь любят выражаться выходцы из родной страны, и локомотив влетел в него, перевернув и подбросив, как ослепший от ярости носорог — врага, и сошел с рельсов, потянув за собой несколько первых вагонов. Один из вагонов взметнулся на дыбы и рухнул на два других, уже лежавших рядышком на боку, и смял их.
Те, кто выжил в смятке, были нетранспортабельны, поэтому рядом с местом катастрофы спешно организовали полевой госпиталь. Простыни на шестах да носилки, вот и весь госпиталь. Там, прямо под щадящим декабрьским солнцем, резали по живому, чистили, зашивали. Или укладывали в мешки то, что осталось от людей. И можно было порадоваться, что ты здесь, в своем кабинете, имеешь дело со сравнительно легкими случаями, уговаривал себя Вадим. Можно было уговаривать себя, что день сегодня из ряда вон выходящий — не случалось еще таких дней, что он закончится когда-нибудь, что поток пострадавших не бесконечен. Это только так кажется, что бесконечен. И это только так кажется, что рентген вреден. Он полезен. Полезен. Полезен.
Да ни фига! Иначе на это самое место, которое Вадим тоже, правда, получил не без протекции, стояла бы очередь. И у всех в этой очереди — специально отрощенные рога и копыта, острые и твердые, как у чертей. Но даже черти не особенно стремятся в этот ад.
Вадим сознавал, что становится невротиком в своем рентгеновском кабинете и что, если будет продолжаться в том же духе, не за горами уже маниакально-депрессивный психоз. Но он старался сопротивляться своим страхам и настроениям, внушал себе, что ему на редкость повезло с местом, потому что не на металлургический же завод идти работать, и не на судостроительный же, и не грузчиком в порт, не говоря уж о том, чтобы улицы мести, как многие из приезжающих!
Сюда, в эту больницу, Вадима устроил некий Муся Гульман, чиновник из министерства здравоохранения, маленький, сморщенный, смуглый, этакое сушеное яблоко для компота с библейской печалью в глазах. Мусю отыскала Оксана, которая была уверена в том, что в их положении новоэмигрантов не следует пренебрегать никакими связями, поэтому добросовестно обзвонила не только своих даже самых дальних родственников, не только друзей и знакомых, но и родственников друзей и знакомых своих родственников. А также весь длинный израильский список, который передал Вадиму перед отлетом из Ленинграда отец.
— Папа, — дурашливо хмыкнул тогда Вадим, — ты не иначе как один из главарей подпольной сионистской организации. Откуда такие шикарные знакомства?
— Как хочешь, Вадим, — сухо сказал отец, который никогда юмора не понимал. — Не хочешь, не бери. Я, честно говоря, не уверен, что тебе кто-то из этих людей пригодится. И я не знаю, всех ли их можно найти. Я просто хотел, чтобы ты мне помог. Помог выполнить один долг. Это люди из записной книжки моего друга, который перед смертью отдал мне ее и просил обзвонить, кого можно, кто жив еще. В Израиль я ни написать, ни позвонить по понятным причинам не смог, вот и все.
Вадим, ясное дело, список забрал, но звонить не удосужился, зато расстаралась неугомонная Оксана. Кто-то из списка уехал в Штаты, кто-то умер уже, кто-то вежливо послал Оксану подальше, сообщив, что никакого Макса Арвана не помнит и таки, скорее всего, помнить нечего, потому что и не знал никогда. А кто-то вспомнил. Кто-то вспомнил, повздыхал и сказал спасибо за информацию, а кто-то вспомнил, повздыхал, сказал спасибо за информацию и спросил, чем помочь. Среди последних был и Муся Гульман, и Оксана, лишенная такого страшного порока, как излишняя скромность, сразу же и спросила, а чем он, Муся, собственно, может помочь, если, допустим, у нее муж — детский доктор, а сама она — скорее любящая мать и супруга, чем бухгалтер-экономист из Днепропетровска?
— Ваш муж, детский доктор, если у него есть что-то приличное в голове, быстро переучится на рентгенолога, а другим доктором его, не мечтайте зря, не возьмут. Тут есть столько других докторов, что вы просто ахнете, когда узнаете. Бухгалтеры-экономисты из Днепропетровска — мы же с вами друг друга понимаем — ни в коем случае не нужны. И если вы чего-то хотите добиться, то лучше никому не говорить, а еще лучше забыть о том, что вы бухгалтер из Днепропетровска. Если вы желаете, могу познакомить вас с такой Миррочкой Крендель. Она — общественная женщина, не подумайте плохого, и ей нужны помощницы в организации всяких женских радостей: выставок рукоделия, кружков кондитерского искусства и изготовления сувениров, в организации детских праздников и тому подобного. Займитесь, если хотите, пока этим, а кормить вас будет муж-рентгенолог Надо же с чего-то начинать! Все мы тут с чего-то начинали. Я, например, служил в армии и сидел в плену.
Яшенька, с подачи того же Муси, был отдан в детский сад для особо одаренных детей, где с ним занимались музыкой, а Оксана развернулась на общественной ниве, и так вдохновенно развернулась, что общественная женщина, добрейшая и самоотверженная, как мать Тереза, Миррочка Крендель сделалась, не подумайте плохого, в нее влюблена и вскорости доверила ей работать самостоятельно и масштабно.
Муниципальная организация, которую возглавляла Миррочка, занималась устроительством фестивалей, праздников, выставок, то есть работой утомительной, суетливой и нервной и требующей особого дара держать в голове сразу множество разнообразных вещей. И Оксана в этой деятельности нашла себя. Нашла себя, словно парус — ветер, и пошла смелыми крутыми галсами, и вскоре — миловидная и белозубая, общительная и невероятно энергичная, смекалистая и напористая — стала известна в Хайфе. В той самой Хайфе, которая встречала новоприбывших предупреждением на русском языке: «Не думай, что ты один такой умный. Здесь все евреи».
Звездным часом Оксаны, часом, растянувшимся на месяц, стал «Праздник праздников» — весь веселый декабрь от Хануки до Рождества и Рамадана. И уже на пятый день Хануки, зажигая пять свечей в своем кабинете, Миррочка Крендель сказала Оксане:
— С тобой, дорогая, хочет познакомиться глава правых. Он сейчас в Хайфе и будет завтра вместе с мэром присутствовать на возжигании ханукальных свечей в торговом комплексе, в «Гранд-каньоне», знаешь, на втором этаже, на площадке перед «Машбиром». Ты там поприсутствуй скромненько. Главному «правому» очень понравилось, как все устроено в Хайфе нынешним декабрем, он нашел, что во всем есть особый шарм, и ему назвали главного устроителя, то есть тебя, дорогая.
Все закончилось, наконец, и Вадим, не запахивая куртки, направил свои стопы к берегу. Вниз, под гору, по ярко освещенным аллеям. Цепочки круглых огней тянулись вниз, к морю, ниспадали гигантскими гирляндами. Лучше бы их не было, этих гирлянд городских лун. Лучше бы было темновато, как оттепельным декабрем в Ленинграде. Лучше бы не горели по всему городу свечи чужого и непонятного праздника. Лучше бы вместо теплого средиземноморского бриза насквозь продувал западный ветер, гнал в Неву высокую волну, поднимал ледяную черную воду выше набережной.
Зимнее наводнение! Вот это был праздник! Вот это праздник, когда вода подступает к постаменту плавателя Крузенштерна, когда заливает подвалы, а Смоленка, которую в иные дни и трехлетка вброд перейдет, становится не менее полноводной, чем какой-нибудь там Одер или Рейн, и старые ивы за кладбищем торчат прямо из воды и полощут дремучие кроны в неспокойном потоке. А потом — мороз, и гололедица, и усыпанные рыжей едкой солью тротуары. И Новый год с добытой ценой двухчасового стояния в очереди на Большом плоской, как камбала, слежавшейся на морозе елкой, которая сначала два-три дня висела за окном, привязанная к форточке, а потом оттаивала в прихожей, и все гадали, какой она будет: пушистой или облезлой, расправится ровненько или останется плоской и только чуть-чуть растопырится, только чуть-чуть, совсем ненадолго пахнет далеким лесом, обсохнет и тут же начнет неряшливо осыпаться, шурша мертвой хвоей и роняя только что развешенные хрупкие зеркальные шарики и шишки (бывали и такие непутевые елки).
Вадим вышел к морю, сбросил куртку на тускло-зеленый ночной песок. Он долго и жадно, захлебываясь, пил соленый ветер, он во влажном воздушном потоке вымывал прошедший день, который вздумал было задержаться в волосах, и в глазных впадинах, и в ноздрях, и за ушами. А море сверкало отраженными лунами, собранными на нитку, и небо едва светлело на горизонте, обозначая бездну, где гаснет солнце.