Два года назад он женился на девушке хорошенькой и молодой — в двадцать лет разница,— и к тому же принадлежащей к основательному семейству, хорошо защищенному от жизненных бурь благородным, хотя и не вполне безупречным происхождением. Богатство и брачный союз вскружили Симону голову, и он возгордился до такой степени, что нашлись люди, которые даже слышали от него лично, что раз уж он зовется дель Рей [143], то это неспроста, и если приложить старание и хорошенько порыться в приходских книгах, наняв для этой цели особого человека, с легкостью можно сыскать в его, Симона, роду какого-нибудь короля.
— Но я не стану этого делать,— заключает Симон, поглаживая четки,— потому что нужды нет и потому что так я упаду в грех,— тут он запинается,— гордыни.
Дом у него довольно скромный, обычный для Буэнос-Айреса. Но обставлен с некоторой роскошью: из Испании и из Лимы выписаны мебель, хрусталь, серебро и даже небольшой гобелен фламандской работы, на котором изображен Авраам, предлагающий хлеб и вино Мельхиседеку.
— Иудеев, — говорит Симон, показывая ковер гостю, — я могу терпеть только на ты... кани.
— Где-где?
— На ты... кани, вытыканными. — И Симон крестится.
Он ревнует жену, донью Грасию, вокруг которой, по ее молодости, вечно вьются поклонники. Чтобы не терять супругу из виду, Симон поставил свой рабочий стол в такую удачную стратегическую позицию, что, подняв голову, может обозревать все, что творится у домашнего очага, за двориком, где негритянки с явной неохотой исполняют его распоряжения.
Донья Грасия томно поводит андалусскими глазами. Симон дель Рей подозревает, что жена не любит его, и по ночам, на супружеском ложе, вокруг которого понаставлено столько приношений по обету, реликвариев, ладанок и подсвечников, что оно похоже на алтарь, ростовщик с терпением рыбаря склоняется над прекрасным ликом супруги, уловляя все, что ни прошепчет она во сне. Иногда с уст женщины срывается имя — одно лишь имя, больше ничего, и юркою рыбкой скользит меж простыней, подушек, реликвий и свеч. На эту-то рыбку и расставляет ростовщик свои сети. Наутро донье Грасии придется объяснять, кто таков Диего или Гонсало, и всегда они оказываются дальними родственниками либо друзьями старшего брата, которые бывали в доме доньи Грасии еще во времена ее девичества. Симон бормочет что-то невнятное и уходит к себе — подсчитывать серебряные монеты да итожить долги тестя и прочей жениной родни.
Но сегодня Симон в хорошем расположении духа, и на это есть веские причины. Ему удалось склонить одного кабальеро, взявшего деньги под залог поместья с мельницей, фермами и пахотными угодьями, чтобы тот за безделицу уступил ему все это без тяжбы, коль скоро долга вернуть не может. Мало того, он прямо сейчас беседует с посланцем, только что прибывшим из Чили с добрыми вестями. Парень туповатый на вид и безбожно путается, рассказывая, как успешно идут дела Симона по ту сторону Кордильер. Гонец привез Симону подарок от чилийского компаньона, Леона Омеса, тоже иудея и тоже португальского. С подарка бережно снимают скрывающее его полотно, и венецианское зеркало сияет посередине комнаты, как огромный бриллиант.
Симон дель Рей осматривает его так и сяк в поисках царапин, но зеркало цело. Невероятно, как проехало оно коварные перевалы, трясясь на спине вьючной лошади, и не получило ни малейшего повреждения. Симон приходит в такой восторг, что, забыв об осторожности, зовет донью Грасию. Сеньора склоняется в глубоком поклоне, пораженная великолепием зеркала, и бросает беглый взгляд на туповатого паренька, у которого на подбородке родинка, а волосы черные и блестящие, как дорогой шелк.
И глубины зеркала, как из зеленых, мутных вод, возникают ее точеные черты, немного арабские, как то свойственно женщинам с юга Испании. А сзади оливковым пятном расплывается лицо мужа, разделенное надвое предательски крючковатым носом, и виднеется, совсем уже смутно, улыбка чилийского посланца.
— Я плохо вижу себя,— заявляет донья Грасия.
— Зеркало старинное,— спешит объяснить чужеземец,— хозяин меня уведомил, что в этом и заключается его особое достоинство.
— Но конечно! — встревает Симон, который мнит себя ценителем изящных поделок.— Такое красивое... э... э... такое старинное!
Он велит поставить зеркало в спальне, перед самым ложем, между образами святых и Девы Марии. Зеркало и правда очень красивое. Рамка у него тоже стеклянная, на венецианский манер, цвета красного вина, с вырезанными по ней листьями и виньетками. Само зеркальное стекло почти зеленое. Если бы ростовщик обладал воображением и был немного более начитан, он почувствовал бы все колдовское обаяние Венеции, заключенное в одном этом редкостном зеркале, чье обрамление хранит следы искусных рук «маргаритайос», делавших жемчужины из эмали и стекла, тех самых умельцев, что изготовили гранатовые серьги, которые Марко Поло отправил на Босфор и в порты Малой Азии, к Черному морю и в Египет, откуда караваны уже и доставили их в Китай, где мандарины украшали ими свои пуговицы. А в самом зеркале он ощутил бы соблазн сладострастных волн, которые трутся переливчатыми спинами о пороги окрасившихся багрянцем патрицианских дворцов, волн, воздушных, как то стекло, что озаряется солнцем Мурано. Всего этого Симон видеть не может, но он замечает что-то неладное, что-то смущающее, когда внезапно поворачивается к зеркалу, пытаясь разглядеть себя: он готов поклясться, что стекло не спешит запечатлеть и вернуть отраженный образ — лицо словно всплывает неторопливо со дна глубоких вод.
Дни проходят, и Симон начинает беспокоиться. Что за чертовщина творится с зеркалом? Однажды, когда Симон посмотрел в него издалека, с кровати, ему почудилось, будто не его спальня, а какая-то чужая комната, наполненная чужими людьми, ожила в его пунцовой раме. Симон живо вскочил, но когда подошел ближе, только его собственная изжелта-зеленая физиономия отразилась там, как в хорошо начищенном подносе. Может, зеркало уже дожидалось Симона, чтобы успокоить его.
Как-то утром донья Грасия врывается в комнату, где он работает.
— В зеркале — нечистая сила,— сообщает она.
— С чего ты взяла?
— А вот с чего: сегодня я увидела в нем то, что произошло вчера.
Симон дель Рей сердится. Его возмущает, что жена, ослушавшись приказа, вошла в кабинет. А еще его возмущает, что некие злобные силы пытаются заставить его сбыть с рук столь великолепный дар.
— Дура ты,— отвечает он и велит заниматься своими делами.
Потом на цыпочках проскальзывает в комнату, которую зеркало наполняет таинственным мерцанием ртути, но его поверхность тотчас же успокаивает Симона, немедленно воспроизводя его черты.
Симон пожимает плечами. Нет у него времени разбираться с женскими причудами. Его ожидают более серьезные дела. И для того, чтобы разрешить одно из них, и немаловажное, ему придется расстаться с домом на десять дней. Он должен осмотреть поместье, которое уже перешло в его руки, пополнило собой его владения. Нужно составить реестр имуществу, подписать бумаги — только он сам может сделать все это. И разумнее сделать это не откладывая: для португальцев наступают тяжелые времена, и хотя Симон и льстит себя надеждой, что его уже почитают старым христианином, порой закрадывается сомнение, и тогда Симону становится сильно не по себе, им овладевает неодолимое желание нравиться всем, чтобы в каждой улыбке, льющей бальзам на душу, читалось примерно следующее: «Что вы, Симон дель Рей! Португалец — ваша милость? Ваша милость — иудей? Придет же в голову такая дикость!»
Меньше двух лет тому назад, в 1641 году, в Буэнос-Айресе были казнены лоцманы с корабля «Нуэстра-Сеньора-де-Опорто» и еще двое лузитанцев, которые привезли на Рио-де-ла-Плата вести о мятеже в португальском королевстве. И какие вести! Донья Маргарита Савойская, герцогиня Мантуанская и регентша королевства, посажена в темницу; народ, взбунтовавшись, возвел на престол под именем Хуана IV герцога Брагансу; между Испанией и Португалией вспыхнула война. Симон дель Рей и слышать ни о чем не желал. Это его вовсе не касается... не касается, и все тут... пусть его оставят в покое... он — подданный Его Католического Величества... испанец... к тому же католик... не меньший, чем само Католическое Величество...
Сегодня же надо ехать. Оставлять жену для Симона мучительно, и он без конца повторяет наказы: ни под каким предлогом не выходить на улицу — разве только в церковь; сидеть дома, в четырех стенах, как подобает благородной сеньоре ее звания и достатка.
— Чтоб как монашка! — наставляет Симон.— Как монахинька!
И удаляется с достоинством, предварительно перекрестившись и бросив последний взгляд в таинственное зеркало, в смутных глубинах которого явно творится что-то неладное, но что именно — в это лучше не вникать, ибо не оберешься хлопот с инквизицией; однако можно предположить, что виной всему какая-то погрешность, расстройство в отражающем механизме, который, воспроизводя образы, то спешит, то отстает. Но даже подобные соображения, к которым примешивается и догадка, что при выделке этого венецианского зеркала — в Италии ведь полно чернокнижников! — не обошлось без магии, не могут склонить Симона к решению расстаться с ним. Может, со временем улягутся эти смятенные воды. А пока разумнее всего поменьше туда смотреть, а главное — не допускать, чтобы зеркало превратилось в наваждение. И не преувеличивать... только не преувеличивать ничего, чтобы Сатане не пришлось ликовать у себя в преисподней.
Через десять дней Симон возвращается. Дело устроилось как нельзя лучше: поместье — самое богатое из всех, какими он владеет. В доме ждет донья Грасия, в пышном кринолине, сером с розовым, и с голубым бантом в волосах. Всеблагой Боже, какая она красивая! Красивая, как золотая каравелла инфанта Энрике, на всех парусах бегущая по волнам, разметав по ветру яркие флаги.
Симон дель Рей испытующе вглядывается в нее своими иудейскими глазками, часто мигающими под козырьками тяжелых век. Ни о чем не расспрашивает. Кабальеро не пристало интересоваться, как его сеньора вела себя в его отсутствие. Но, сопровождаемый супругой, рыщет по всему дому, держа нос по ветру, как легавая собака, на все бросая косые взгляды, которые скользят по мебели и взбираются, как прожорливая тля, по гобелену с Авраамом и Мельхиседеком.