Но как насчет влияния этих стихотворных строк на воображение Дэвида и, в свою очередь, на ландшафт «Книги потерянных вещей»? Образы башен регулярно встречаются в романе: от разрушенной церкви в лесу до шпиля в центре укрепленной деревни и, наконец, до башни, возвышающейся над Терновой крепостью («Уродлива, как прыщ на грязном теле, крива, темна, и окна словно щели»[38], как описывает ее Браунинг). Это один из самых важных символов в книге, и его важность во многом проистекает из прочтения поэмы Дэвидом. И хотя этот образ пугает его, на каком-то подсознательном уровне он все же понимает его значение, пусть даже ранее в книге и пытается придать форму своему страху в виде Бестии. В этой башне Дэвид, как и Роланд, столкнется лицом к лицу со своим худшим страхом, апофеозом угрожающих женских фигур, которые вновь и вновь появляются в романе – точно так же, как и в старых сказках, столь любимых мальчиком.
Есть и другие образы из поэмы, которые возникают в «Книге потерянных вещей»: «уродец престарелый» становится стариком, который появляется перед Дэвидом и Роландом на поле битвы, и он тоже упоминается в поэме («Похоже, склон сей местом битвы был. Мне не узнать, что тут происходило, – земля о том следов не сохранила»). Рыцари, которые предшествовали Роланду и погибли, тоже обретают в книге более конкретную форму.
Однако в конечном счете неясно, следует ли воспринимать описания, встречающиеся в поэме, как нечто реальное или воображаемое. Если это лишь плод воображения, то рассказчик воплотил в жизнь пейзаж, опустошенный его собственными воспоминаниями, страхами и желаниями – во многом таким же образом, как Дэвид создает окружающую его обстановку в «Книге потерянных вещей», чтобы ужиться со своими собственными демонами.
Кентавры
– Я думал о том, что вы сказали вчера вечером, – осторожно начал Дэвид. – О том, что все дети мечтают побыть животными.
– А разве не так? – спросила охотница.
– Мне кажется, так, – согласился Дэвид. – Я всегда хотел стать конем.
Похоже, это заинтересовало охотницу.
– Почему конем?
– Когда я был маленьким, то читал истории о существе под названием кентавр. Это наполовину конь, наполовину человек. От шеи и выше у кентавра голова и туловище мужчины, и он мог держать в руках лук. Кентавр был силен и прекрасен, и он был превосходный охотник, потому что совмещал силу и скорость коня с мастерством и хитростью человека. Вчера вы были проворны на своем скакуне, но все же вы не одно целое с конем. Разве ваш конь не спотыкается иногда, не скачет куда-то против вашей воли? Мой отец в юности занимался верховой ездой, и он рассказывал мне, что лошади сбрасывают даже лучших всадников. Будь я кентавром, я совместил бы в себе все лучшее от коня и человека, так что на охоте никто не смог бы от меня убежать.
Из «Книги потерянных вещей», глава XVII
Что интересно в мифе о кентавре, так это его полная неопределенность и расплывчатость, в чем легко убедиться, почитав хотя бы «Мифы Древней Греции» Грейвса[39]. Тем не менее я думаю, что Дэвид прав, находя что-то завораживающее в сочетании человека и зверя, воплощенного в кентавре, и, пожалуй, учитывая сексуальные подтексты, которые пронизывают этот раздел, привлекательность такого гибрида для охотницы обусловлена не одним только желанием охотиться более эффективно.
«Лошади считались священными животными, которым покровительствовала Луна, и танцы с лошадиными головами на палках, призванные вызвать дождь, по-видимому, и породили легенду о кентаврах – наполовину людях, наполовину конях. Самое раннее греческое изображение кентавров – двух мужчин, соединенных в поясе с лошадиными телами – найдено на микенской гемме из храма Геры в Аргосе: они стоят лицом друг к другу и танцуют. Похожая пара изображена на критском покрывале для кровати; однако, поскольку на Крите не существовало местного культа лошади, этот мотив, вероятно, был импортирован с материка. В архаичном искусстве сатиры тоже изображались в виде людей с лошадиными головами, хотя позже с козлиными. Наверняка кентавры имеют прямое отношение и к мифу о Борее, способном обернуться жеребцом и спариваться с кобылами».
Из «Мифов Древней Греции» Роберта Грейвса (объединенное издание «Пенгуин», 1992).
Гарпии
Книга греческих мифов, принадлежавшая Дэвиду, оказалась точно того же размера и цвета, что стоящие рядом сборники стихотворений, поэтому он то и дело вытягивал вместо мифов стихи.
Из «Книги потерянных вещей», глава III
[Дэвид] осторожно заглянул за край расщелины в надежде разглядеть источник шума и заметил существо, многократно превосходящее размерами любую виденную им птицу. Существо скользило на поднимавшихся воздушных потоках. У него были голые, почти человеческие ноги, только с необычно удлиненными пальцами, загнутыми, как птичьи когти. Существо широко распростерло руки, на которых натянулись огромные складки кожи, служившие ему крыльями. На ветру развевались длинные белые волосы […]
Существо имело женские очертания: старая, с чешуей вместо кожи, но все же женщина. Он решился взглянуть еще разок и увидел, что тварь, опускавшаяся теперь сужающимися кругами, вдруг сложила крылья и, придав себе обтекаемую форму, камнем бросилась вниз […]
– Гарпии, – повторил Дэвид…
Из «Книги потерянных вещей», глава XII
Мое первое воспоминание о гарпиях связано с фильмом Рэя Харрихаузена «Ясон и аргонавты»[40], где мультипликационные ужасы в женском обличье терзали слепого Финеаса. В «Книге потерянных вещей» они являются одними из множества злых женских персонажей, что частично проистекает из собственной необоснованной ненависти Дэвида к его мачехе Розе, но они также вполне следуют и общей сказочной традиции, в которой зло зачастую предстает исключительно в женском обличье. Для таких критиков, как Бруно Беттельгейм, это частично основано на вызванных эдиповым комплексом конфликтах, лежащих, по его мнению, в основе таких сказок, но может быть и так, что для ребенка нет ничего страшнее, чем угрожающая фигура женщины или матери. В целом, думаю, справедливо будет сказать, что дети больше боятся своих отцов, чем матерей, поскольку отцы обычно обладают большим авторитетом и традиционно берут на себя ответственность за соблюдение дисциплины. Когда на ребенка ополчается женщина, это, пожалуй, гораздо сильней выбивает его из колеи, поскольку это настолько же неожиданно и неестественно, как слова леди Макбет в пьесе Шекспира, которая требует: «Пусть женщина умрет во мне!», чтобы стать убийственной стороной амбиций своего супруга.
Гарпии – это сравнительно простая версия того, что Дэвид воспринимает как женскую угрозу своему счастью. И хотя история Финея, пожалуй, является самым известным из греческих мифов, гарпии упоминаются в них не раз и не два.
Смерть Мания
Еще там были скучный учебник французской лексики и книга о Римской империи с очень интересными картинками – художник с явным удовольствием изображал, какие ужасы римляне творили с другими народами, а те отвечали им тем же.
Из «Книги потерянных вещей», глава III
Ну, посмотри же сюда. Разгляди вот этот футляр поближе, чтобы стекло затуманилось от твоего дыхания, и перед тобой предстанут молочно-белые глаза лежащего внутри тучного плешивого мужчины. Кажется, что он дышит, хотя он давным-давно не способен на это. Видишь, как полопалась и обгорела его кожа? Видишь, как опухли и раздулись его рот и горло, брюхо и легкие? Хочешь знать его историю? Это одна из любимых сказок Скрюченного Человека. Это мерзкая сказка, очень мерзкая сказка […]
Толстяка, видишь ли, звали Маний, и он был очень жадным…
Из «Книги потерянных вещей», глава XXIX
Я наткнулся на эту историю совсем недавно, читая превосходную книгу Тома Холланда[41] «Рубикон». В истории Мания есть тревожный, сказочный элемент – как в конце, который его ждал, так и в ранней жизни Митридата, его заклятого врага, – что, на мой взгляд, вполне укладывалось в канву «Книги потерянных вещей». Вот как описывает их последнюю встречу Аппиан Александрийский в своей «Истории Рима»: «Вскоре после этого он [царь Митридат VI, Евпатор Понтийский] захватил в плен Мания Аквилия – одного из послов и того, кого больше всех винил в этой войне. Митридат долго возил его привязанным к ослу, показывая местным жителям и заставляя того представляться публике „безумцем“. И наконец в Пергаме влил ему в глотку расплавленное золото, тем самым упрекнув римлян во взяточничестве».
Кроме того, казалось, что такая история особенно запомнилась бы такому мальчику, как Дэвид, – яркий пример того, как он выразился, «какие ужасы римляне творили с другими народами».