Книга прощания — страница 33 из 82

«Невольно движемся», – я сказал. Натан Эйдельман двигался вольно, осознанно, всех нас к тому понуждая. А как же иначе? Он занимался Пушкиным и Карамзиным: первый из них сознавал себя лишь в контексте родной истории, второй написал «Историю» – так где ж тот непроходимый рубеж, что отделяет давнее прошлое от недавнего? Крону и ствол – от корней? Если считаешь родственно близким Пушкина, как отстранишься от Петра или Годунова? Если «История» Карамзина для тебя не рассказ о чужом экзотическом государстве, то времена Грозного или Святого Владимира – разве не те, в которых и ты живешь своей малой частицей?

(Эх, не дожил Натан до времен исторической перекройки, устроенной академиком-математиком! Послушал бы я его комментарий по поводу превращения историикак реальности в страну даже и не Гайдара, а «Королей и капусты»…)

Еще одна тривиальность: от того, в какую такую глубь протянулись отращиваемые тобою корни, впрямую зависит, насколько остро, опять-таки как свое собственное, переживаешь ты жизнь страны и народа. Их здесь и сейчас.

Еще – из эйдельмановских писем. Конец восьмидесятых. Уже вовсю идет перестройка.

Июль 1988-го:

«Хорошо вам в жару да в Малеевке, а плохо нам – в жару да на Москве-реке. А тут еще и Карабах. Так и слышу ваше: «Что же теперь произнесет карась-эйдельмась?»

А вот что:

1) Худо, опасно; боюсь кровопролития, грубых переби- вов, обличительных статей, где авторы (в «Известиях») утверждают, что Абр. призывал «отделяться» – значит преступник (забыли про «право отделения»).

2) Снова, как на XIX парт, конф., искал «скрытого смысла», который (как я убедился на многих примерах) – вдруг возникает между строк, между делом, между прочим.

3) Думаю – раз так хвалят азербайджанцев и перебивают армян – вроде бы за этим должна скрываться какая-то акция, которой в Баку не могут быть довольны, но «не заметят» или проглотят в обмен на престиж и похвалы.

4) Так и есть: ИКАО – остается в АзССР, просьбы армян о «президентском правлении» отклонены, но объявляется комиссия (видимо, постоянная или длительная) из Москвы, которая, очевидно, будет управлять Карабахом, «консультируясь с АзССР и АрмССР». Ага! значит, усиливается прямая власть Москвы, и армяне подключаются к ее контрольным действиям. Иначе говоря – реальное президентское правление, но без объявления оного!

5) Далее – либо армяне это в конце концов принимают как гарантию (это важное слово неск. раз повторено), либо внешняя несомненная оскорбительность для них всего действа берет верх – и начинается буча.

Никакого оптимизма, но, кажется, это в наших условиях – оптимальный вариант? не так?»

Ей-Богу, не знаю: так? Не так? Тем паче не в силах сегодня сообразить, кто таков «Абр.» и т. п., – да и не о них же, преходящих, речь.

Октябрь того же 88-го:

«Читал газетку эстонского Народного фронта, очень смелую, но притом разумную, с предложением русским – вступать, образовывать свою секцию; с рассказом, как в Нарве секретарь райкома пытается стравить русских и эстонцев etc. С непривычки все это страшновато, но непривычек у нас вряд ли меньше, чем привычек… Только здесь (в Пицунде. – Ст. Р.) почувствовал, насколько устал: сплю и купаюсь, сплю и купаюсь: ведь в последние недели окончательно сделал «Грибоедова», гнал и гнал «Раевского» (но еше много впереди), готовил «Катынскую» публикацию, сделал для «Юности» 6 листов из своей ленинградской книжки о фр. революции, бтделал для «Огонька» статью об Италии, да еще меня ихний отв. секретарь Глотов долго интервьюировал, да еще у Томки (дочь. – Ст. Р.) в школе и музее Герцена болтал, да еще занимался нашими бумажками в ин. комиссии по поводу предполагаемой 10 – 20/XII Пушк. конференции в ФРГ. В общем – расхвастался и жду вашенского списка, каковой, точно знаю, не меньше; жажду иронии, сплетен, осуждения моих ошибок, обычной непочтительности и обычного дружества».

1989-й, июль:

«Liebe Stasicuses!

(я теперь только на соответствующем языке!)

Позавчера прибыли из Мюнхена (до того – Кельн). В Кельне заседали в «гнезде» (понимай: согласно привычной терминологии, «антисоветском». - Ст. Р.): Авторха- нов, Зиновьев, Максимов, Восленский, Страда, Безансон, Горбаневская, Григорьянц, Эд. Кузнецов и еще ряд – не упомню. Представьте, все благопристойно. Была предложена резолюция, отредактированная Ваксбергом и др. – о положении в стране – насчет крым. татар, форм собственности, аппарата, гласности etc. Стреляный сказал, что у нас в Москве и не такое-то принимают. Зиновьев только не стал подписывать и произнес пламенную, художественно эффектную (дурацкую) речь – что ничего у нас не переменится, а западные страны, полагающие, что экономика развивается, не понимают Россию так же, как звери на водопое не способны постигнуть верблюда, которому давно бы полагалось в пустыне сдохнуть. Зиновьев сплотил оппонентов – и мы разъехались вполне корректно.

…Мы – через Кельн (где общались с Левой Копелевым и семьей Камила), представьте, что для доставки урны с прахом (покойного Камила Икрамова. – Ст. Р.) в СССР ее должны освидетельствовать, раскрыть в сов. посольстве – «нет ли бриллиантов?» Лева, впрочем, ничего, общался в Бонне с Горбачевым, который воскликнул: «Так Вы и есть тот самый Копелев!»

Затем – «по Баварии хмельной», 4 дня в Мюнхене. Город столь прелестен, ухожен, удобен, как и 50 лет назад; а попался бы я кому-нибудь на улице в 1939-м – эх-хе-хе – и в гестапо. Наша страна все же хоть позволяет понять, что были тут зверства и лагеря, а Германия – ну прямо не догадаешься!»

Вольно было мне пошучивать, переиначивая Достоевского: «Широк еврейский человек, хорошо бы сузить», – иначе он жить не умел. Потому что был – историк? Да. Но и человек, живший с надрывавшимся сердцем, а повода для надрыва искать не приходилось. «Знаешь, – сказал он моей жене в пору, когда метался между двумя семьями, – в Гульрипши я уплыву подальше от всех и плачу, плачу…»

…«Печальная новость, – записал 1 декабря 89-го года в своем дневнике Давид Самойлов, – в одночасье скончался Натан Эйдельман. Жалко его, больно. Опустело еще одно важное место.

Я знал его более четверти века. Высоко ценю «Лунина», написанного с блеском и талантом. Мы неизменно были дружественны и уважительны друг к другу. Встречались редко. Но всегда было ощущение, что где-то есть Эйдельман, энергичный аккумулятор и генератор идей, столь важных для нашего общества».

А всего две недели спустя: «Известие о смерти Андрея Дмитриевича Сахарова. Тоска, тоска».

В феврале следующего года умрет сам Давид, для Эйдельмана и для меня, как для многих, Дезик.

Когда я читал эти его дневниковые записи, то вспомнил, что оба раза, при известии о смерти сперва Сахарова, потом Самойлова, в голову сразу же приходило: как хорошо, что об этом не узнает Натан!

(Как не узнал он и о крушении многих своих – и наших – надежд, связанных с перестройкой.)

Когда-то я упрекнул его (у кого половина Москвы ходила в друзьях, по крайней мере, считала другом его): ты же не отличаешь настоящих друзей от, по театральному выражаясь, сыров. Он обиделся, на следующий день позвонил, сказав: долго думал над моими словами и решил, что я не прав. Отличает, и даже очень. Но так ли? Полагаю, все-таки – нет, во всяком случае, не вполне, но вот что меня осенило в самый день его похорон, на поминках, и я тогда впервые об этом сказал за столиком в ЦДЛ, где сидели рядом – Миша Козаков, Володя Рецептер, Фазиль Искандер.

Дескать, все мы в той или иной степени одарены способностью к дружбе, кто меньше, кто больше. Натан был гением дружбы, а любому гению иллюзии и самообманы свойственны в большей степени, чем обыкновенному смертному, чья жалкая добродетель – необманывающая- ся трезвость. И гений в своих иллюзиях более прав, чем мы. Уж на что доверчивы были – Пушкин, наделив этим своим свойством даже ревнивца Отелло, Пастернак, Мандельштам, однако последний из них говорит: «Поэзия есть сознание своей правоты», и сами его иллюзии возведены в ранг провидчества. Про… - то есть видения не только впрямую, но сквозь, над, под…

В тот день, когда раздался звонок нашего общего друга Юлия Крелина: «Стасик, Тоник умер…» (и: «Ты что? С ума сошел?» – грубо заорал я на ни в чем не повинного Юлика), «Литгазетой» мне был заказан некролог, который я и писал, рыдая. Его, однако, не напечатали, сказали: длинен (не по литературному чину Натана?). Перечитавши сейчас написанное тогда, вижу, что до сих пор не умею свою нынешнюю тоску по другу выразить точнее:

«Когда человек умирает, изменяются его портреты» (зацитированная Ахматова). И слова, казавшиеся при жизни не слишком серьезными, кажутся или оказываются пророчествами. Одна из последних фраз, которую Натан сказал жене, когда его везли на «скорой», была: «Вот видишь, я же всегда говорил, что умру в пятьдесят девять». Да, говорил. И объяснял: не он сам, а его герои, люди, о которых он писал, не потому, что выбирал их (наоборот, они выбирали его), подсказывают ему его судьбу. Александр Герцен, Иван Пущин, Михаил Лунин, Николай Карамзин умерли в этом возрасте или около того. Но кто из нас думал, что это окажется правдой? Вообще – пока ваш друг рядом с вами, пока вы, по общей дурацкой привычке отделываясь взаимными шуточками, старательно скрываете, до какой степени любите, уважаете его, преклоняетесь перед ним, способны ли вы загодя вообразить, как обездолит, опустошит вас его смерть, сделав одинокими на миру?

А Натан даже мешал этому сознанию. Мешал тем, что был легким, – не потому, что была легка его жизнь, напротив, потому, что умел легко нести и выносить доставшиеся ему тягости, несправедливости, оскорбления. Вернее, умел казаться легким…

Придет время, которое не надо торопить, и мы поймем, что сделал Натан Эйдельман для русской культуры. Мы найдем слова, которые точно обозначат его место в ней. Впрочем, главное даже не в степени или ступени. «Я наконец в искусстве безграничном достигнул степени высокой», – говорит неглупый персонаж российского гения, изучению которого Эйдельман отдал, по сути, всю свою жизнь; у него, у Сальери, хватает ума понять: искусство безгранично, но не хватает мудрости, дабы осознать: коли так, высота степени – дело десятое. Эйдельман сумел добиться того, что выше вся