Книга прощания — страница 61 из 82

«Нет, – твердо ответил Сергей Владимирович. – Ничего его власть не ломала. Он написал «Трех толстяков» во времена советской власти. Его пьесы шли в Художественном театре. Это была богема. Он сидел в кафе, пил свой коньяк. Его же в тюрьму не сажали. А могли бы посадить всех».

Можно, разумеется, возразить, что способы ломки многообразны и наилучший из них – тот, когда могут посадить «всех» и лишь почему-то пока не сажают тебя лично; но именно в этой безапелляционности – драгоценная четкость автохарактеристики. Тот самый феномен С. В. Михалкова.

В истории советской литературы, в этом мартирологе уничтоженных физически, безвременно опочивших или покончивших с собой (не буквально) талантов, есть не только такие случаи, когда дар удавалось длительно имитировать, сохраняя имидж взыскательного мастера: тот же Федин, тем паче – Леонов. У Михалкова все вышло как- то проще, без фединской величавости и леоновского авгурства. Он был одарен редкостно, уникальное обаяние его детских стихов соперничало с обаянием Чуковского, быть может превосходя в этом смысле самого Маршака, – но уже с конца тридцатых (!) годов серьезная критика озабоченно замечает, что молодой поэт склонен к тому, чтобы писать все небрежнее и небрежнее. И Твардовский, делая в 1957 году наброски речи на Первом съезде Союза писателей РСФСР, сожалеет, что нету ныне искрометных стихов для детей, которые напоминали бы «Маршака или молодого Михалкова».

Положим, и Маршак в эти годы был уже не способен сочинить ничего, сопоставимого с «Багажом» или «Почтой». Но оговорка насчет Михалкова – «молодой» – попросту необходима.

Как вам такое?

К звездам смелый кролик совершил полет.

Он новых рейсов ждет,

Он требует высот!

Как же нам сегодня не дерзать, друзья,

Мы тоже в путь готовимся – и он, и ты, и я!

Дальше – не слабее: «Нам хорошо живется. С этим согласиться всем придется». Попробуй – не согласись!

Над этим лично я измывался в 1959 году, в «Литгазе- те», и, между прочим, как чертой того быстро промелькнувшего времени, так и разумной гибкостью Михалкова можно объяснить то, что он прислал в высмеявшую его редакцию повинное письмо, которое мы и опубликовали. Дескать, не удержался и написал подтекстовку к чьей-то музыке по случаю запуска в космос означенного длинноухого, к тому же опубликовав ее в «Огоньке». Извините, больше не буду…

(Замечу: совсем другое дело вышло, когда я же, годы спустя, в уже перестроечных «Московских новостях» раскритиковал текст гимна СССР – еще в его втором, «брежневском» варианте. Вот тогда С. В., отбросивши добродушие, обратился в могущественные инстанции, кажется к Лигачеву, испрашивая, как мне сообщили в газете, серьезной кары для критикана.)

Ладно, про кролика-космонавта – это осознанная халтура. Но, скажем, вот эти стихи сам Михалков охотно читал с эстрады и – среди своего «самого-самого» – отобрал для миниатюрного «избранного»:

В Казани он – татарин,

В Алма-Ате – казах,

В Полтаве – украинец

И осетин в горах.

…Он гнезд не разоряет,

Не курит и не врет,

Не виснет на подножках,

Чужого не берет.

…Он красный галстук носит

Ребятам всем в пример.

Он – девочка, он – мальчик,

Он – юный пионер!

Простота, которая не хуже воровства, – потому что она-то самое воровство и есть. У себя самого. Это ведь даже не автопародия, хотя бы, как передразнивающая гримаса, напоминающая о прежней естественной мимике. Полное стирание черт. Самоуничтожение. «Самоубийство».

Как происходит подобное? По-разному – напомню: о тяжелейшем, трагическом случае речь впереди. В случае с Михалковым все вышло опять-таки проще: «печной горшок тебе дороже, ты пишу в нем себе варишь», вот и сама несомненная Божья искорка была воспринята по-бытово- му. Как то, на чем, раздув ее, можно сварить пайковую похлебку.

Сын Сергея Владимировича, кинорежиссер Андрей, со слов отца рассказывает о начале триумфального пути вниз:

«В Литературном институте училась очень красивая блондинка по имени Светлана. Отец… встретил ее в Доме литераторов, выпил бутылку вина, подошел:

– Хочешь, завтра в «Известиях» будут напечатаны стихи, которые я посвятил тебе?

…Незадолго до этого он отнес свои стихи в «Известия», два стихотворения взяли…

Отец позвонил в редакцию:

– Назовите стихотворение «Светлана».

На следующий день газета вышла со стихотворением «Светлана»…

Очень красивые стихи. Случайность, но имя девушки совпало с именем дочери Сталина».

Еще большая случайность, что номер газеты как раз подоспел к дню рождения Светланы Иосифовны.

«Через несколько дней, – повествует сын, – отца вызвали в ЦК ВКП(б) к ответственному товарищу Динамову.

– Товарищу Сталину понравились ваши стихи, – сказал Динамов. – Он просил меня встретиться с вами и поинтересоваться условиями, в которых вы живете».

В самом деле: можно ли продолжать писать такие стихи, живя, как прочие, в коммуналке?

«Через три года – орден Ленина».

Отдаю должное Андрею Сергеевичу Кончаловскому, сообщившему, что его бабушка Ольга Васильевна, дочь великого Сурикова, сказала, узнав об ордене: «Это конец. Это катастрофа», но вообще-то есть и другая версия, достоверно (что, понятно, не гарантирует достоверности ее самой) переданная мне со слов Юлиана Семенова, одно время – члена михалковской семьи. Будто бы молодой С. В. пробился на прием к самому Бухарину, тогда редактору «Известий». Будто бы тот замахал руками: не ко мне, не ко мне, в отдел литературы! Будто бы визитер не смутился: вы заметили, как называется стихотворение? Вы помните, чей завтра день рождения?… А Бухарину, недавнему «Бухарчику», было самое время попробовать вновь заслужить благоволение «Кобы».

Бухарчику, как знаем, не помогло.

Конечно, непросто поверить в цепочку случайностей, как и в полную искренность утверждения, будто «в советское время литература кризис не переживала», если ж «отдельных писателей не всегда печатали», то «потом премии давали» (то же интервью). Но с другой стороны, и простодушие тут особого, феноменального рода, и цельность, пронесенная через всю жизнь, тоже феноменальна.

Так что давайте все же экспериментально поверим – в искренность, в простодушие, в цельность; доверию может способствовать даже отсутствие логики… Хотя почему «даже»? Что ж это за простодушие с выверенной логикой? Так что не более чем улыбнемся, когда в книге «Я был советским писателем» Михалков, сурово сказав об «угодничестве», окружавшем и развращавшем престарелого Брежнева, может предварить свое осуждение воспоминанием:

«Как-то, вернувшись из Софии, где проходила детская Ассамблея, я привез Брежневу медаль участника этого детского праздника и, будучи у него на приеме, вручил ему этот памятный знак».

Без иронии (честное слово, так!) – талант, пусть особого рода. С одной стороны, учел страсть генсека к «памятным знакам», позаботился угодить этой страсти. С другой, что по-своему особо приятно, угодил в форме неназойливой шутки: ведь не повесит же тот милую детскую побрякушку рядом с орденами… Уж там не знаю: Победы, Ленина, Льва и Солнца? Возникает атмосфера домашности, для обоих – приятной и лестной: поэт понимает генсека, генсек понимает поэта; из гениальной строчки гениального царедворца Державина: «…И истину царям с улыбкой говорить» изымается пустячок: «истина»; «улыбка» как знак допущенности остается.

Нет, Михалков, пожалуй, даже к чести его (в отличие, например, от эстрадника Хазанова, превратившего в скетч историю о своем выступлении на брежневском дне рождения, – тогда небось не хихикал), не сводит счетов с сильными мира того, приближенностью к коим так дорожил (исключение – Горбачев, что понятно). И ежели его воспоминания о былом не всегда выдерживают испытания фактами, то тут, помимо сознательного желания кое-что утаить и кое-что приукрасить, и еще нечто. Своего рода преображение естественного детского эгоцентризма – такого, какой являет ребенок из книги Чуковского «От двух до пяти» (к слову: на редкость недооцененной как труд по человеческой психологии – далеко не только детской. Сам К. И. писал мне, благодаря за «глубокое проникновение»: «Для большинства читателей она исчерпывается словами «Я намакаронился», – то есть воспринимается как сборник забавных младенческих неологизмов и анекдотиков). Этот малыш-солипсист говорит угрожающе: «Сейчас темно сделаю!» – и закрывает глаза, уверенный, что вместе с ним и весь мир погружается во тьму.

С возрастом – человека, а может быть, и человечества – опыт, казалось бы, должен объяснять самоуверенную наивность такого эгоцентризма, но он, напротив, тратится на то, чтобы обосновать независимость от реальности, от ее причинно-следственных, в том числе нравственных, связей. И вот в данном, конкретном случае в сознании умного, понаторевшего Сергея Владимировича Михалкова возникает уверенность – почти наивная и оттого почти обаятельная: это они, кошмарный (не для него) Сталин, взбалмошный Хрущев, жлобоватый Брежнев, «делали темно». А ему оставалось только жить по ими установленным, повременно, поочередно меняющимся правилам. Как же иначе?…

Поэтому если теперь приходится признавать очевидное: «Мне сегодня неловко за многие «пассажи» в моих публичных выступлениях того «застойного» времени», то тут же следует прибавление, по видимости опять же наивное: «Надеюсь, что делю эту неловкость со многими товарищами по работе в Союзе писателей, в Комитете по Ленинским премиям, в Министерстве культуры СССР».

Надеюсь! Понимать ли, что это надежда и на участие товарищей в покаянии? Или она на то, что все поголовно в дерьме? Как-никак «шел не один, а со многими вместе».

Как бы то ни было, чтб замечательно? Что – по-своему, по-михалковски – очень умно? То, что если некто из злоязычных процитирует из «Дракона»: «-…Я лично ни в чем не виноват. Меня так учили. – Всех учили. Но зачем ты оказался первым учеником, скотина такая?», то Сергей Владимирович имеет полное право ответить следующим образом. Коллега Шварц изобразил персонажа, вконец перетрусившего, который, ради спасения собственной шкуры, готов отречься и от Дракона, своего былого хозяина, и от всей своей жизни. В то время как я, признавая свои ошибки – совершенные, правда,