Книга прощания — страница 68 из 82

нула ту страну, среди активнейших развратителей коей был и ее папа.

Домашнее это словечко… Интимные фотографии… Упоминание – очень кстати, – что Путин еще в детском возрасте вдохновился «Щитом и мечом», папиным сочинением… Нет, нет, Боже меня упаси, не оспариваю дочернего права на мемуарную теплоту и даже на смешную попытку оправдать «бурную папину деятельность» сложностью происхождения – как понимаю, допустим, и братьев Михалковых-Кончаловских, прощающих своему папе то, что по общим критериям непростительно. А, черт побери, разве сыну Берии, мечтавшему реабилитировать родителя, откажешь в семейной логике? А приемной дочке Ежова?…

Все так. Но что делать, если память числит за тем же Кожевниковым в первую голову гнуснейший поступок: донос куда надо на Василия Гроссмана, нерасчетливо принесшего великий роман в «Знамя», – что, как известно, кончилось арестом романа и гибелью автора?

«Напрасно ты отдал бездарному Кожевникову. Ему до рубля девяти с половиной гривен не хватает. Я бы тоже не напечатал… Но не сделал бы такой подлости…» Так, по воспоминаниям Семена Израилевича Липкина, говорил Гроссману плачущий, пьяный Твардовский.

Еще и еще: да, память отборчива. И когда Юрий Тынянов писал, «как невесело быть сыном Грибоедова и носить всю жизнь фамилию Булгарина» (подразумевался слух о грехе жены Булгарина с его гениальным другом), тут говорил скорее историк литературы, чем сердцевед. Не все дети ценят родителей за их «общественное лицо» – к тому ж, замечу, от Булгарина, как-никак спасшего, сберегшего завещанный ему рылеевский «самиздат», предстояло долгое опускание до уровня кожевниковых-софроновых- михалковых. Но хороши бы мы были, измеряя историческую репутацию Фаддея Венедиктовича степенью сыновней привязанности.

(Поступок с рукописью Рылеева – да, его стоит помнить, как и заслуги перед наследием Грибоедова, бросая все это на легкую чашу весов; стоит хотя бы затем, чтобы ощущать глубину падения литературных потомков Булгарина.)

Да речь вообще не о самой по себе семейственности – ее притязания просто наглядны. Мы в целом, в массе как- то уж чересчур помягчели к своему советскому прошлому. Принялись его ностальгически мифологизировать, что, в общем, понятно: больно уж неприглядна сегодняшняя реальность. Не то что раньше: фунты были тяжелее, мы сами – моложе, девушки – ласковее, Брежнев – добр, Андропов – либерален и мудр, трусость была простительной, предательство – вынужденным…

«Но мы-то ведь живы!» Живы хотя б для того, чтобы – помнить, напоминать, например, и о том, сколь ужасным оказывалось даже покаяние, выражавшееся вышеуказанным образом.

Ужаснее самого былого поступка. Это если говорить не о согрешившем «подписанте», а о нас – вкупе имеющих дерзость именоваться интеллигентами.

Напомню цитированное совсем недавно:

«Нет интеллигентских рефлексов. Победа за ними!»

Но и Зощенко не мог предвидеть масштабов этой победы.

Почему так ужасно покаяние Владимира Турбина?

Конечно, смущает и задержка, с которой возникла потребность каяться. Понятно, никакая из советских газет не напечатала бы ранее ничего подобного, но ведь не пришло же в повинную голову послать письмецо в Париж с безопасной оказией: дескать, простите, Андрей Донатович, бес попутал.

Но и это, как видно, казалось опасным. Потому преждевременным.

Главное, впрочем, другое.

Главное – что, собравшись-таки, с чего это кающийся для начала отклонился от прямого намерения? Поморщился: «Как писатель Синявский мне чужд… представляется мне профессионально слабым…» О чем, помилуйте, речь? «Вы что, почетную грамоту пришли сюда получать?» – спросил сталинский следователь у одного арестованного писателя, который начал перечислять свои заслуги. Так и тут. Вы что вознамерились делать, прошенья просить или хвастать своим изысканным литературным вкусом?

И что ж получается? Предавать нельзя только тех, кто тебе профессионально мил?

Впрочем, нас уверяют: дело именно в том, что – перенес свою неприязнь к текстам на лагерника-автора. Этику сгоряча спутал с эстетикой – такой необдуманный, но и такой понятный порыв тонко чувствующего интеллигента…

Интеллигента!

Вот в чем полнота их победы. Вот почему это газетное покаяние имеет право стать историческим документом. С большим основанием – с неизмеримо большим! – чем та подпись в числе прочих «профессоров и преподавателей»,поставленная со страху. Потому что оказалось: сами по себе «интеллигентские рефлексы», отсутствие которых в партийном жлобе Кагановиче навело на грустные мысли Михаила Михайловича Зощенко, опошлены, опоганены, извращены.

Не Кагановичем извращены, но - интеллигентом.

Перечтем письмо Турбина. Боже ты мой, сколько отыскано сложноинтеллигентских оттенков у такого простого поступка, как одобрение приговору, вынесенному писателю за писательство. Вплоть до того, что выбор вроде и был, но его вроде и не было.

Принц Гамлет!

В самом деле: быть или не быть? «Вот в чем вопрос», который не удается решить четверть века. Уклониться «от участия в фарсе» было не так уж и трудно – и непременно бы уклонился, если бы «до сих пор», до момента, когда собрался писать покаяние, не продолжал рефлектировать и сомневаться, «что это явилось бы достойным выходом». Ибо – куда достойней для мыслящего интеллигента было бы «остановить всех собравшихся».

Всех! Это – цель! Это – задача! Не чета жалкой заботе о личной порядочности со стороны тех, кто уклонился- таки.

Кстати, защищая честь родного факультета, замечу: таковые нашлись, и – словно для пущей наглядности – люди весьма и весьма разные, до прямой противоположности. Постыдился не только Алесь Адамович, будущий известный прозаик и ярый борец за демократию (и был с факультета изгнан), но и шолоховед Лев Якименко, человек официозный (ему грех отпустили):

«- Я не могу подписать, потому что все машинистки из Союза писателей будут надо мной хихикать».

Третьим из «неподписантов» был (цитирую воспоминания Мариэтты Чудаковой) профессор Поспелов, «марксист очень давней складки», ответивший искусителям:

«- Я не читал никаких произведений Синявского.

– Так мы вам это устроим!

– Мне совершенно некогда.

– Ну, подпишите тогда так!

– Что вы меня – за маленького считаете?»

Отстали.

А Турбин… «Остановить всех собравшихся…» Собравшихся – где? В каком таком Гайд-парке? Да и с какой целью? Дискутировать, что ли? Коллективно творить? Искать общих, искренних слов для общего, всех и враз охватившего гражданского гнева?

Делалось всюду одинаково. Я сам, подписывая в те дни «коллективку», – правда, совсем другую, не «против», а «за», и не принуждаемый никем, по собственной воле, – я разве имел возможность и время соавторствоватъ, обсуждая нюансы? Понимал даже: предложение «взять на поруки» – идиотично; это же значит – признать за Даниэлем и Синявским вину! Но было важно скорее подать голос в защиту…

Закончим, однако.

«Но этого я сделать не мог» (то есть не мог остановить «собравшихся»), а на нет и суда нет. Не было, значит, выбора, который удовлетворил бы взыскательную интеллигентскую душу, – выбора между послушным участием в подлости или ролью отважного предводителя взбунтовавшихся профессоров. Так что даже неясно, с чего вдруг приспичило каяться.

Но может, выбор и выход все-таки были? Например, если уж совсем противно замешиваться в нашу протестующую толпу, одиноко воззвать: так, мол, и так, чужд мне Синявский, не люблю его сочинений (как, должен признаться, и я), но за что ж вы его, бандиты, за решетку?… Однако такая неизысканность филологу в голову не пришла. И то, что он продемонстрировал, – самое худшее, что советская власть сделала с советским интеллигентом.

Нет. Что он сам с собой сделал, готовно пойдя ей навстречу. Делая вид, что сохраняет достоинство, и тем особенно льстя ей: получается, вот какая у нас хорошая власть, если ей преданно служат такие интеллигентные и такие порядочные.

В таких случаях остро начинает хотеться… Как бы сказать? Скажу со всей прямотой, даром что уклончивым языком анекдота. Известного: как любовник мадам Коти, жены фабриканта парфюмов, застигнутый мужем «из командировки» и наскоро запертый в шкафу с образцами духовитой продукции, по уходе супруга вываливается из узилища:

– Мадам! Умоляю – кусочек г…!

Виноват, но что делать? По той же пахучей ассоциации вспоминается: выступили в общей компании обличителей Солженицына изощренный политик Константин Михайлович Симонов и «дитя гор» Расул Гамзатов. Тогда кто-то остроумно сказал: Симонов с его нюансами и рефлексами похож на человека, который по плечи стоит в навозной жиже и при этом старается поправить галстук. А Расул, поносящий «духовного власовца» (и заодно тех близоруких людей, которые напечатали «Ивана Денисовича», то есть своего друга Твардовского), ничуть не заботится о благопристойности – что ж, тот, по крайней мере, бесхитростен. Бух туда с головой – и все тут…

«Интеллигентский рефлекс», оправдывающий трусость, обосновывающий предательство, – зрелище печальное. В масштабах, далеко выходящих за пределы частного случая, – даже трагическое, потому что тут может идти речь о людях поистине выдающихся, не нам с Турбиным чета.

ДЕЗИК И БОРИС АБРАМОВИЧ

Как-то так выходило, что еще до появления «самиздата» – как налаженной системы, как немелеющего потока – многие стихи, которым было только суждено объявиться на свет легально, мне (нам, моему кругу) становились известны задолго до публикации. Хотя бы накануне ее.

То есть нет ничего удивительного, что это происходило в «Литературной газете», куда, словно в клуб, в кружок единоверцев, несли свое неопубликованное и не имеющее шансов на опубликование Коржавин, Чухонцев, Самойлов, Слуцкий, впрочем, как и безотказно печатающийся Винокуров – и т. д. и т. п. Но, допустим, еще служа в отделе писем «Молодой гвардии», я учился печатать на машинке, вернее, выстукивать буквы одним указательным пальцем правой руки (выше чего не поднялся и по сей день), размножая и раздаривая поэму Самойлова «Чайная», тогда меня восхитившую. А самые